круг с птицей

колонка в газете ру

https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13484822.shtml
Эта зима никогда не кончится. Так и будет лежать глубоким снегом за окном, сугробом на балконе, никто не сметет ее с той стороны окна. Днем минус двенадцать, ночью минус двадцать три. Нас всех и похоронят в этом снегу.
Эта зима никогда не кончится. Ну любили тебя, ну ехали с тобой в снежном крошеве, ну выскакивали в неуклюжих смешных валенках из машины, вглядывались в полутемные окна. Но и жене скажут, совсем перед смертью: «Я очень любил жизнь и тебя».

Вот и разбирайся: кого любили, как сильно любили, кого больше, как выглядел первоначальный вариант снежной ночи, и что это за башмачки, и куда это надо ставить свечу, чтобы на потолке скрещивались тени.
круг с птицей

колонка в известиях

Человек за Барто
Поэт Дмитрий Воденников — об авторе больших стихов для самых маленьких

Бычок идет, качается, но никак не упадет. Агния Львовна Барто (17 февраля 115 лет со дня ее рождения) тоже иногда покачнется, но потом выправится и идет прямо. Мы не жили в эти годы — нам повезло.

Говорят, Агния Барто в начале своего пути писала стихи в подражание Анны Ахматовой. «Стихи я начала писать в раннем детстве, в первых классах гимназии посвящала их главным образом влюбленным «розовым маркизам». Так себе, наверное, были стихи.

Но первое стихотворение, которое Барто написала в четыре года, когда болела, — по-моему, крутое (как все детские стихи, с такой небесной прививкой первобытной Елены Гуро или еще несуществующих обэриутов). «Девочка гуляла в зеленых лугах, ничего не знала о своих ногах».

Девочка Агния, выздоровев, побежала по дорожке, еще не зная, куда зеленая дорожка ее приведет.

«Это Машенька проснулась, / С боку на бок повернулась / И, откинув одеяло, / Вдруг сама на ножки встала».

Кстати, ножки были немаловажны для юной Агнии Львовны — она занималась в балетной школе, мечтала стать балериной. Но ни с балетом, ни с розовыми маркизами как-то не задалось: на выпускные экзамены в балетную школу приехал Луначарский. После зачетов был концерт. «Под музыку Шопена я прочла свое очень длинное стихотворение «Похоронный марш», принимая соответствующие трагические позы. Когда мне рассказали, что во время моего выступления Луначарский с трудом прятал улыбку, меня это очень обидело. Через несколько дней Анатолий Васильевич пригласил меня в Наркомпрос и сказал, что, слушая мой «Похоронный марш», он понял — я обязательно буду писать... веселые стихи. Он долго и сердечно говорил со мной, сам написал на листке, какие книжки мне надо прочесть».

Не знаю, был ли на самом деле на белом свете этот длинный «Похоронный марш» — Агния Львовна могла легко это и придумать: очень уж ложится в анекдотическую историю и само название, и Шопен, и вычурные позы. Каждый сверчок живет за огромной печкой, хвалит свой шесток, придумывает свою легенду. Когда над «ахматовским» периодом добродушно посмеялись, Барто стала писать лесенкой Маяковского:

«Рождайся, / Новый человек / Чтоб гниль земли / Вымерла! / Я бью тебе челом, / Век, / За то, что дал / Владимира».

«Я бью тебе челом, век» — по непонятной причине очень смешно. Так же как хорошо это свежее, первое, детское: «Девочка гуляла в зеленых лугах, ничего не знала о своих ногах». Можем только порадоваться, что Агния Львовна пошла по линии поэзии для детей.

Этого нам, благодарным советским дошкольникам, уже не забыть. Не уверен, что современные дети эти стихи знают, а зря: там вся хтонь и весь рассвет детского сознания, наш Эдгар По и наш просветленный короткий Уитмен, ранняя Ахматова и поздний Маяковский.

«Зайку бросила хозяйка — / Под дождем остался зайка. / Со скамейки слезть не мог, / Весь до ниточки промок».

И всё. Никакого хеппи-энда. Мишке повезло куда больше зайки:

«Уронили мишку на пол, / Оторвали мишке лапу. / Всё равно его не брошу, / Потому что он хороший».

Зайка — это из Ахматовой (Эдгара По). Мишка — уже из Маяковского (Уитмена).

Так она и металась — между Анной и Владимиром, Эдгаром и Уолтом.

Впрочем, вру, конечно. Агния Львовна больше не металась: шла ровным курсом. Настоящая слава пришла к Барто, когда свет увидела ее книга миниатюр для самых маленьких «Игрушки». Именно там было про бычка и лошадку («Я люблю свою лошадку, / Причешу ей шерстку гладко»). Книга вышла в 1936 году. И это была победа — с тех пор стихи Агнии Барто издавались в стране всегда огромными тиражами.

Но за всё надо платить (Господи, помилуй нас, оставь в стороне, мы бы тоже не выдержали): в 1930 году Агния Барто подписывает обращение писателей к Горькому, где сказки Чуковского были обвинены в неактуальности и буржуазности.

Еще, говорят, не пожалела Агния Львовна и Маршака. Правда, и ее, по легенде, не пожалели. Пришла Барто в редакцию и увидела на столе гранки новых стихов Маршака. И говорит: «Да такие стихи я могу писать хоть каждый день!» На что редактор ответил: «Умоляю, пишите их хотя бы через день...»

Смешно. А ноги приведут, куда надо. Но от насмешки редактора, и от личных трагедий не унесут, не уберегут. 4 мая 1945 года, когда казалось, что всё плохое уже позади, сын Агнии Барто Гарик вернется домой раньше обычного, а так как с обедом запаздывали, а день был солнечный, то подросток решит прокатиться на велосипеде. Что может случиться плохого в солнечном Лаврушинском переулке? Ну как что? Например, грузовик. Резко выворачивает из-за угла: мальчик падает на асфальт, ударяется виском о бордюр тротуара, смерть наступает мгновенно.

И от общественной суетливой деятельности резвые ноги тоже не унесут. Под постановлениями об исключениях из Союза писателей Пастернака и Солженицына стоит среди прочих и ее подпись. И Лидию Чуковскую тоже за ее подписью исключают.

«Вы требуете, чтобы все думали так, как вы. А я за свободу мнений. Я думаю, как Шостакович и Чингиз Айтматов, а вы — как Солженицын и Сахаров. Я вас зову: опомнитесь! Подобрейте!» Так воскликнет Барто на том заседании с исключением Чуковской. Какое ужасно неудачное слово: «подобрейте».

Но зато, когда в Союзе писателей пройдет встреча с советскими космонавтами, на листочке из блокнота Юрий Гагарин напишет: «Уронили мишку на пол…» — и протянет листочек автору. Когда Гагарина спросят, почему он написал на листочке именно эти стихи, он ответит: «Это первая книга о добре в моей жизни». Ведь это тоже немало.

И когда из Института мировой литературы исключали ее подругу Евгению Таратуту, Барто много помогала потом ей и ее семье. Таратуту должны были отправить в ссылку на 15 лет, но стараниями того же Союза писателей ее относительно быстро реабилитировали и даже восстановили в должности. Я уж не говорю про программу «Найти человека», с помощью которой Агния Барто соединила много семей.

1 апреля (когда в это невозможно поверить) 1981 года Агния Барто скончалась в Москве. Дорожка оборвалась, ножки устали. А ведь нам в детстве казалось, что этот бычок не упадет никогда.

https://iz.ru/1125547/dmitrii-vodennikov/chelovek-za-barto
круг с птицей

колонка на сайте совлит

https://sovlit.ru/tpost/lh9gp34k81-za-mnoi-prosili-ne-zanimat
За мной просили не занимать
Дмитрий Воденников

Прочёл недавно прекрасное у Алексея Алешковского (видимо, про Трампа, но мы сейчас не об этом):

«Вас больше не существует. Вас не надо тащить на эшафот и ломать над башкой шпагу. Не надо ни вешать, ни сажать. Вас достаточно вырезать из фотографии, фильма и дискурса. Объявить токсичным. Это раньше смерть на миру была красна. Сегодня она смешна: хор банит героя».

Поэты всегда об этом знали. Они так пишут, как будто готовы к тому, что их вырежут из всех фотографий. А может быть, уже вырезали.

«Могу я что-то сочинить на заказ или нет? Ну, если пообещают много заплатить, может быть, смогу. А так для меня каждая новая попытка написать стихотворение – это всегда как будто впервые, словно ты ничего не умеешь, как будто ты косноязычнее любого бомжа с помойки! Это всегда преодоление некой высоты, которую, казалось, ты уже давно взял».

Это из давнего интервью поэта Ивана Жданова. (Когда ищешь про него в Гугле – сперва выпадает Иван (Юрьевич) Жданов, российский юрист, и только второй строчкой – Иван Фёдорович, русский поэт. Вот такое вот молчание времени.)

***

На цветочных часах паучка притаился отвес.
Время – день или нёдень – Купале как будто бы впору.
Отмотай от рулона кладбищенской глины отрез –
там копающий яму надеется выкопать гору.

Весь рассвет на кону – только пасмурным солнцем заспать
обещает молва неотпетые временем тыщи.
Глина глину пожрёт, домовью или нави под стать.
Зарастёт, но не нами, а сорной травой пепелище.

И не воду бы надо спускать с поводка, а вино,
претворяя обратно в ту воду, что смерть отмывает.
Но быльё на сносях с поколеньем твоим заодно –
дно выходит из вод, но и берегом стать не желает.

Зарастёт пепелище, и жертвой очнётся земля,
сокрушенно позволив забыть о себе для другого,
наделяя собой, никого на себя не деля,
отпуская и длясь, чтобы видеться снова и снова.

(Иван Жданов)

Всё зарастёт. Кто тут крайний? А кто последний?

«Мне нравится пейзаж, в котором человека нет, но предполагается, что он где-то здесь, рядом. Либо мир, как бы ненадолго оставленный человеком, – сады, дороги, огороды», – это в последнем интервью Ждановым сказано, еще в 2008, больше интервью не брали, или сам не давал. Впрочем, может, я просто не нашел.

Я люблю Жданова – и того метаметафорического, когда он начинал с Ерёменко, Парщиковым и Кедровым, и второго, с его книгой «Фоторобот запретного мира».

Вот первый Жданов:

* * *

Пустая телега уже позади,
и сброшена сбруя с тебя, и в груди
остывшие угли надежды.
Ты вынут из бега, как тень, посреди
пустой лошадиной одежды.

Таким ты явился сюда, на простор
степей распростёртых, и, словно в костёр,
был брошен в веление бега.
Таким ты уходишь отсюда с тех пор,
как в ночь укатила телега.

А там, за телегой, к себе самому
буланое детство уходит во тьму,
где бродит табун вверх ногами
и плачет кобыла в метельном дыму,
к тебе прикасаясь губами.

Небесный табун шелестит, как вода,
с рассветом приблизятся горы, когда
трава в небесах заклубится
и тихо над миром повиснет звезда
со лба молодой кобылицы.

Вот через семь лет:

ПАМЯТИ СЕСТРЫ

Область неразменного владенья:
облаков пернатая вода.
В тридевятом растворясь колене,
там сестра все так же молода.

Обрученная с невинным роком,
не по мужу верная жена,
всю любовь, отмеренную сроком,
отдарила вечности она.

Как была учительницей в школе,
так с тех пор мелок в её руке
троеперстием горит на воле,
что-то пишет на пустой доске.

То ли буквы непонятны, то ли
нестерпим для глаза их размах:
остаётся красный ветер в поле,
имя розы на его губах.

И в разломе символа-святыни
узнаётся зубчатый лесок:
то ли мел крошится, то ли иней,
то ли звёзды падают в песок.

Ты из тех пока что незнакомок,
для которых я неразличим.
У меня в руке другой обломок –
мы при встрече их соединим.

«Меня интересуют люди ушедшей эпохи, нынешние старики, и то, чем они отличаются от нас. Интересует устройство памяти, и как она в конечном счете остаётся единственным нашим багажом, и тот тоже в какой-то момент начинает расползаться, как ветхое тряпьё. Интересует неумение людей выражать свою любовь. Интересуют ситуации, когда тебя окликают, ты оборачиваешься, а за тобой никого, то есть ты крайний, всё, приехали».

Это уже говорит Дана Сидерос. Поэт совсем другого поколения. Но даже смешно: «Мне нравится пейзаж, в котором человека нет, но предполагается, что он где-то здесь, рядом. Либо мир, как бы ненадолго оставленный человеком, – сады, дороги, огороды» (Жданов), «меня интересуют люди ушедшей эпохи, нынешние старики» (Сидерос). Какая интересная перекличка.

Поэтов интересует то, что уже как бы не существует или уже находится на грани. Над чем никто уже не будет ломать шпагу, над чем даже уже хор не всплакнет, разве что за минуту до этого забаненный герой.

* * *

Был ли ты стрекозой или майской грозой,
полз ли сон твой лозой
или мчался борзой,
что бормочешь ты шёпотом, стоя босой
в семь утра,
в центре средней своей полосы?
Что за звуки мычишь, намывая щеку,
и смотря, как у раковины на боку
водяные вспухают жилы,
слыша, как трубы воют.
Все ли живы?
Все ли на воле?

Из вагона сочишься угрём в переход,
распластавшись, плывёшь,
как ковер-пароход,
сквозь кипящую гущу мальков и господ,
продавцов, осьминогов, студентов, торпед,
чтобы выплеснуться в снегопад.
Следопыт угадал бы в следах на снегу
то, что я, следовед, прочитать не могу,
то, что скроют, пусты и лживы,
радиоволны.
Все ли живы?
Все ли на воле?

Неуместны вопросы, но заговор прост,
пой всерьёз, как псалом,
ляпай в шутку, как тост.
Перечти всех своих: из болот и из гнёзд,
коз, тритонов и крыс, всех фасонов и рас,
восходящих, лежащих, катящихся вниз.
Отмотай всех к началу, засни и смотри,
как слетали на сахарный наст снегири,
как вы всё проверяли: горит – не горит,
прыгал почерк, ботинки скакали в пыли,
у кота не боли, у кита не боли,
как сигали за гаражи вы,
подсолнухи крали с поля.
Все ли живы?
Все ли на воле?

Что-то рыщет, ища поживы.
Вот один, там, где было двое.

(Дана Сидерос)

Но ничего-ничего: скоро и одного не останется. Покатится красное большое яблоко – да не по блюдечку (чтоб всё нам показать), а по полу, набьет себе синяк на бочку, закатится под низкую кровать, там и сгниет, если не сделать вовремя уборку, не пошуровать там шваброй. Кто тут последний? Я(блоко)! Ты(блоко)?

Не яблоко, не тыблоко, последней в этом тексте будет Юлия Закаблуковская. (...)
круг с птицей

(no subject)

ЖИЗНЬ ИЗ ТЮБИКА
Давным-давно, когда ещё был журнал «Русская жизнь», кажется, Александр Тимофеевский рассказал про одну свою старую знакомую. Она была крепкая пожилая уже женщина, которая, когда ее знакомили с новыми людьми, энергично жала руку и говорила басом:
– Приятно познакомиться. Тамара. Цветок в пыли.

Я, я этот цветок в пыли.
Или в воде.

...Вчера, собравшись спать, я несколько раз уже начинал проваливаться в небытие, но каждый раз меня оттуда выстукивал звук. Как будто кто-то стучал звенящей палочкой по стеклу.
Наученный горьким опытом своей жизни, я сперва подумал, что это опять меня заливают соседи. Тонкой струйкой. И даже несколько раз вставал и шарил рукой возле окна.
Но всё было сухо.

Потом я подумал, что это ко мне лезет Фредди Крюгер через балкон. И так лязгают о чугунную решетку балкона его стальные когти. Крюгер лез осторожно (чтобы не разбудить): сначала он ставил один палец, потом цеплялся другим и замирал, прислушиваясь. Этим и объяснялся нежный звук. И я опять несколько раз привставал с постели и вглядывался в ночную тьму за балконной дверью. Но даже Фредди Крюгер ко мне не лез.

И тогда я понял.

Это пришел мороз и ветки дуба за моим окном схватились льдом. Ветка постукивала по кирпичам и в стекло из-за легкого движения ветра – и звук был нежен, ритмичен и утомителен. Как вообще бывает утомительна безучастная к тебе чужая нежность.


Артем Гончар:

***
во сне я побывал
в удивительном мире -
там деревья тянутся прямо в небо
небо каждый день нового цвета
и голуби (голуби!)
воспринимаются как нечто
само собой разумеющееся
там любви достоин каждый
смерть приходит в урочный час
а жизнь состоит
из важных мелочей
там дети дают надежду на будущее
будущее никому не известно
и голос одного человека
может спасти
да
я побывал в прекрасном месте
вот бы остаться в нём
хоть ненадолго

Но надолго остаться во сне не получится – всё равно вынырнем в жизнь. Оглянемся с утра с сиротством морской свинки, увидим: жизнь прохудилась, то капает, то замёрзнет. А то ливанёт, как из тюбика. Зачем мы здесь? Почему не остались в прорехе между явью и сном?

...Варлам Шаламов рассказывал в семидесятые годы, как видел на Ордынке раз Анну Ахматову.

«Несколько лет назад на одном из своих приемов (а ее суетность, потребность в болельщиках хорошо известны) на ней лопнуло платье, шерстяное, старое платье, которое Анна Андреевна носила c десятых годов, c «Бродячей собаки», со времени «Четок». Платье это пришло в ветхость и лопнуло на одном из приемов, и гости зашивали это платье на Анне Андреевне. Другого не было у нее, да и приема не хотелось прерывать. Так вот, это лопнувшее шерстяное платье в тысячу раз дороже какой-нибудь почетной мантии доктора наук, которую набрасывали на плечи Анне Андреевне в Оксфорде. Это лопнувшее шерстяное платье в тысячу раз почетнее оксфордской мантии, в тысячу раз больше к лицу Анне Андреевне".

Тут всё хорошо: и внимательное, чуть презрительное, знание об ахматовской суетности, и, с другой стороны, такой товарищеский поклон, уважение к этому лопнувшему старому платью. Хотя, конечно, Шаламова трудно было удивить всеми эти дамскими сиротскими штучками: его жизнь и судьба как-то не располагали к излишней умилительности.

У Шаламова в стихах, кстати, тоже есть про разрывающуюся одежду, только там обошлось без окруживших поломку щебечущих придворных дам.

Я мял в ладонях, полных страха,
Седые потные виски,
Моя соленая рубаха
Легко ломалась на куски.
Я ел, как зверь, рыча над пищей.
Казался чудом из чудес
Листок простой бумаги писчей,
С небес слетевший в темный лес.
Я пил, как зверь, лакая воду,
Мочил отросшие усы.
Я жил не месяцем, не годом,
Я жить решался на часы.
И каждый вечер, в удивленье,
Что до сих пор еще живой,
Я повторял стихотворенья
И снова слышал голос твой.

Это фрагмент из его стихотворения «Поэту», но нет, нет, оно не Ахматовой – это Борису Пастернаку. Варлам Шаламов любил Пастернака. У него даже есть стихотворение, заканчивающееся: «Как молитвенники в карманах/ Носим книги твоих стихов».

Потом уже, после смерти Пастернака, Шаламов постепенно утратит это горячее благодарное чувство. В его оценках, письмах, в дневниках оно мало-помалу сменится глухим раздражением, потом уже явным, потом – и вовсе отчуждением. Шаламов плохо отзовется о романе «Доктор Живаго», откажет в праве на существование поздним стихам (правда, странно?), обвинит самого Пастернака в трусости, но всё равно: «лучшее, что было в русской поэзии — это поздний Пушкин и ранний Пастернак». Сщёлкивание имен говорит само за себя.

«...глядишь, тут дыра, тут прореха (это в житейских обстоятельствах), и сломя голову надо бежать их заделывать какой-нибудь дешевой чепухой, отвратительной, давно уже тобой самим осужденной поделкой». (Это Пастернак – Цветаевой, еще в 1925 году.)

Но куда нам до этих гигантов? Их прорехи, их рвущаяся одежда нам не по плечу, даже не на вырост. У нас своя есть.

Так однажды моя подруга зашила мне боковые карманы пальто. Я в них ношу бумажные салфетки, которыми подбираю за Чуней то, что по закону надо за собаками на улице подбирать. В карманах пальто со временем порвалась подкладка, и половина салфеток, которыми я всё это за Чуней по закону подбираю, стала проваливаться в драповый подол.

– Давайте я вам зашью подкладку? – сказала два года назад моя подруга.

– Давайте, душа моя, – ответил я. – Только все бумажные салфетки выньте сперва, особенно те, что за неё завалились.
– Вы меня совсем за дуру считаете? – возмутилась она. – Конечно, выну!

Ну вы уже поняли, чем всё кончилось. Конечно, не вынула.

Теперь хожу, шуршу ими, замурованными. Как Дед Мороз. Шуршу уже третий год.
Анна Ахматова отдыхает.

Анна Логвинова:

***
Мне кажется, ты этого не помнишь,
но мы ходили по Москве как птичка,
ты шел в своем распахнутом пальто,
а я шла сзади, и держала руки
в твоих карманах и летела ими.
И мы не знали — это просто вечер
или начало прям серьезного чего-то,
друг детства позвонил тебе в карман,
сказал, что у него второй родился,
и ты ужасно вдруг развеселился
и рассказал про свой родной двадцать четвертый
восточной долготы меридиан.
Потом вдвоем в метро зашли по пояс.
Потом меня мы провожали на мой поезд,
а на вокзале Вакарчук нам пел: "Не здамся
без бою". И мы тоже не сдались.
И мы родили нашего a boy.
И даже нашу мы a girl родили.
Нет, я не делаю из прошлого идиллию,
но мне не скажут, что я шла не той тропой.

Но даже жизнь с ее волшебными чужими карманами, где мы греем свои руки, с отслоившейся подкладкой и та рано или поздно закончится. Мы вынем руки из чужого распахнутого пальто (как будто мы воришки, и пора уже линять) и будем с ненавистью наблюдать, как жизнь-тетка (по имени Тамара, наверное) возится со своими кошелками на кассе.
Вот как я недавно.

Пошел в магазин. Набрал всякого полезного барахла. Стою за женщиной. «Три тысячи пятьдесят восемь рублей!» – говорит кассирша.

Женщина на кассе начинает рыться в кошельке. Отдала три тысячи, потом долго искала пятьдесят, потом начинает в неудобном кармашке кошелька набирать восемь рублей.

Я стою и в белом гневе думаю, что сейчас взорвусь. (В карманах, в карманах посмотри! Так и хочется ей сказать, но не могу. Сохраняю царственную невозмутимость, как Ахматова.) Три кассы были почти свободны, черт меня дёрнул встать сюда.

А женщина все набирает свои рубли.

(«Ты, что, картой не могла?» – думаю я. На душе февраль, на улице слякоть.)

Наконец последняя монета моего терпения найдена.

Тётка отходит на шаг.

«Мне пакет», —говорю я кассирше, чувствуя близкое освобождение.

– Ой, – говорит кассирша, – вы передали рубль, девушка!

Тётка со своими тесными деньгами возвращается. «Ой, ой. Спасибо, что вернули». Начинает долго убирать монету в кошелёк.
(У меня мутится в глазах. За что, за что?)
Наконец моя очередь.

Кассирша, не отдавая мне пакет, начинает пробивать мои продукты, и сама же их в пакет складывает. Выдает итог.

– 666 рублей.
– У меня карта.
– Прекрасно.
– И вообще я восхищен вашей выдержкой, – говорю я. ¬– Вот у вас нервы.
– Я люблю свою работу!

Потрясённый, уполз. Вместе со своим фискальным чеком на 666 рублей. Наказание моей нетерпеливости и человеконенавистничеству не заставило себя долго ждать.

Только вышел, прошел двести метров – и вдруг мой пакет внизу лопается, и в его прореху, из его прохудившегося кармана-живота всё, все: пряники, макароны, банки с горошком, помидоры, бутылка масла, киви, бананы, картошка – всё, всё летит в февральскую морозную грязную стынь.

И только один помидор откатился на дальнее расстояние, покачнулся, затих – лежит на белом снежку, красный, круглый, как снегирь. Сбежал. Счастливчик.

Цветок в снегу.

______

(Дмитрий Воденников, колонка в sovlit, о стихах Артема Гончара, Варлама Шаламова и Анны Логвиновой
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

Земфира поет в своей новой песне, выпущенной на днях в качестве саундтрека к фильму Ренаты Литвиновой «Северный ветер»:
Я злой человек, злой человек,
Я твой человек, твой человек.

После первой строчки нет союза «но», и все-таки мне кажется: он там подразумевается. Я злой человек (так уж случилось, меняться поздно), но я твой человек. Эллипсис, намеренный пропуск слов. Как будто это пропущенное «но» тут не нужно. Потому что неважно, что я злой к другим, что они меня все раздражают, неважно, что все вокруг гадко, стыдно и несправедливо, неважно, что мне все осточертело – я все равно не могу без тебя, и ты без меня не можешь. Я злой, но я твой.
https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13466072.shtml
круг с птицей

(no subject)

ЖИЗНЬ, ХЛЫНУВШАЯ ЧЕРЕЗ МАТЕРИЮ

Жил однажды неделю в Париже. Спускаюсь с моим знакомым со своего пятого этажа – на третьем стоит бабушка, французский божий одуванчик. С открытой дверью в квартиру. Поджидает.

Спрашивает: - Какой день года сегодня?

О! В темнице мира я не одинок.

Я этой строчкой Мандельштама подумал моментально. Я тоже ничего не помню. Ни какой день, ни какой год. А вот строчку Мандельштама – помню.
Мандельштам, написавший строфу про темницу мира, с 1908 по 1910 гг учился в Сорбонне. Я видел однажды памятную доску на стене этого университета. Стихотворение «Дано мне тело, что мне делать с ним» помечено 1909 годом. Получается, что он написал его в Париже. Ну или мог там написать.

Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Сам себе и садовник, и цветок, Мандельштам, не одинокий в темнице этого мира, между прочим, посещал в Сорбонне лекции Анри-Луи Бергсона. Может, даже что-то зацепил из них. Например, «жизнь, по существу, это есть поток, хлынувший через материю и извлекающий из нее всё, что может».
Разве это не мандельштамовская мысль?

С другой стороны, может, и не запомнил ничего. В Петербурге, куда он вернулся из Парижа и где был зачислен на романо-германское отделение историко-филологического факультета Петербургского университета, говорят, учился безалаберно. Курс не окончил. Может, так же и Бергсона слушал?
Но языки знал. Итальянский точно (самостоятельно изучал его и еще немецкий). Французский тоже. Есть воспоминание одного из солагерников, когда Мандельштам уже доживал свою последнюю осень (зимы же было отмерено до 27 декабря, на игольное только ушко): "Когда Мандельштам бывал в хорошем настроении, он читал нам сонеты Петрарки, сначала по-итальянски, потом переводы Державина, Бальмонта, Брюсова и свои. Он не переводил "любовных" сонетов Петрарки. Его интересовали философские. Иногда он читал Бодлера, Верлена по-французски. Среди заключенных был еще один человек, превосходно знавший французскую литературу, – журналист Борис Николаевич Перелешин, который читал нам Ронсара и других. Он умер от кровавого поноса, попав на Колыму".

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

Не одинок, это правда. Там много кто рядом был. «26 декабря, часов примерно в десять-одиннадцать, все наличное население 11-го барака повели в баню, но не на помывку, а на санобработку. Никаких исключений быть не могло: будь ты хоть при смерти. "Пойдемте купаться, Осип Эмильевич», – сказал Иван Никитич Ковалев, сосед по нарам (смиренный пчеловод из Благовещенска, по-отечески опекавший поэта)».
Там, после «прожарки», Осип Мандельштам и упал. «Когда крикнули разбирать одежду, Мандельштаму стало плохо, и, положив левую руку на сердце, он рухнул на пол».

Пускай мгновения стекает муть –
Узора милого не зачеркнуть.
На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.

Но даже это еще был не конец. Слава богу, Мандельштаму достался еще один почти свободный день. Его отвезли с «прожарки» не в изолятор, а в стационар. «Там — на кровати и на простыне — поэт, возможно, пришел в себя и молча пролежал этот подарок-день. Он то открывал, то закрывал глаза, отказывался от еды и время от времени беззвучно шевелил губами». 27 декабря, во вторник, в 12:30 дня, он умер.
Жизнь, по существу, это есть поток, хлынувший через материю. И бабушка французская, не знающая о Мандельштаме, но задавшая свой вопрос, только лишнее тому подтверждение.

Щегол-щегол, какой день года сегодня?
_____
(Дмитрий Воденников, колонка в «Учительской газете», февраль 2021)

https://ug.ru/54290-2/
круг с птицей

текст для Юности

ЗВЕЗДА ПО ИМЕНИ СИНИЦА

Мы живем в разных фильмах.

Эту фразу я даже не помню, где услышал. Но это правда. И это все: приговор, безнадежность, факт. Если мы живем в разных фильмах, этого уже не переделать.

Я, например, живу в «Безымянной звезде». Был такой старый советский фильм, его снял еще молодой, сорокалетний, кажется, Михаил Козаков. Там играли такие же молодые Костолевский и Вертинская. Господи, подумал я сейчас, эти же фамилии молодым ничего не скажут. Но мне он нравился. Несмотря на все его недостатки, советские швы («наши играют иностранную жизнь»), несмотря на всю его сентиментальность. Ну не великий, да. Но что-то в нем было.

Например, там был хороший эпизод, физиологически достоверный, честный.

Вертинская играет яркую, взбалмошную барышню, которую ссаживают на провинциальной станции («в степи», как она говорит) с поезда, потому что у нее нет билета, только фишки из казино. И молодой учитель астрономии встречает ее на этой ночной станции, так как пришел забирать прибывшую из Бухареста редкую книгу по астрономии, потому что ему надо проверить, прав ли он, не почудилось ли ему, что он действительно открыл новую звезду, — и эта женщина поражает его.

«Когда я встретил вас тогда, на станции, вы были такая белая, ослепительная». Он дает ей приют на одну ночь. Рассказывает ей про свое открытие. «Вот же, вот же она, эта звезда, ну как же вы не видите?!» Влюбляется в нее.

Но эта ночь, как ей и полагается, проходит. Он бежит утром покупать ей какие-то шмотки (она же ехала в вечернем платье, с боа, с фишками), но перед этим он, уже одетый, садится на кровать и будит ее поцелуем.

И вот тут этот физиологический честный, идеально достоверный момент и наступает. Он, умытый уже, целует ее, только проснувшуюся, а она не дает ему своих губ.

Она как-то по кошачьи скользит по его губам щекой, отворачивает рот, не разрешает поцеловать с языком.

Неудивительно.

Она же только проснулась. Она не чистила зубы.

Нет, такая ослепительная женщина (потом ее именем он еще назовет открытую им звезду) никогда не даст мужчине свой слишком человеческий утренний рот. Она же не какая-то неумытая школьница, она femme fatale: она сама и есть эта самая белая звезда.

Поэтому она выскользнет под каким-нибудь благовидным предлогом в ванную комнату (там вместо душа лейка) и хоть пальцем, но эти зубы почистит.

В общем, это первое движение Вертинской уклониться — было идеальным.

Потом режиссер все-таки заставит ее утренний поцелуй Костолевскому, учителю астрономии, дать. И это, конечно, было неправильно. Потому что Вертинская по-женски эту невозможность несвежего утреннего поцелуя знала, чувствовала, а мужчина-режиссер — нет.

Ну а теперь не про поцелуй. А про саму коллизию этого фильма.

Костолевский, как мы догадались с самого начала, конечно же, потом потеряет навсегда свою ослепительную женщину.

Мы даже поссорились с одним моим товарищем, обсуждая этот фильм. (Делать как будто было нечего: лучше бы мы Тарантино обсудили.)

— Отвратительно и трусливо, — скажет он мне, посмотрев фильм. — Что он сделал, этот учитель младших и старших классов, чтоб задержать Вертинскую в своей захудалой жизни?

— Он отказался от нее, — ответил я. — Когда ее настоящий мужчина приехал в тот город на невиданном по красоте автомобиле, нашел ее («ты волновался из-за меня?», спросила она, «да», ответил он, «но недолго — я вспомнил, что у тебя, кроме игральных фишек, не было в этот вечер никаких денег, и стал планомерно объезжать все пригородные вокзалы: и я нашел тебя, я ведь всегда тебя нахожу»), учитель понял, что они с этой женщиной живут в разных фильмах. И нет у него ни такой силы, ни такого автомобиля, ни такой уверенности. А главное — нет у него этого знания, что эта белая, в шляпке и кудельках Вертинская — его. А у Козакова (это он приехал за ней на автомобиле) есть.

И дело тут не в лейке.

«Я ведь всегда тебя нахожу», это все, что мы хотим с той стороны любовной вселенной услышать. Даже не услышать, а просто почувствовать животом.

А не это все: «Там, рядом с Алголом» (ну вообще, не Алголом, а Алголем, но в фильме она почему-то называется без мягкого знака) «есть звезда, которая с этой ночи будет носить твое имя».

Кстати, о животе и залетевших птичках.

На мой балкон четвертый день прилетает синичка. (Зачем ты здесь? Я не кормлю птиц. Здесь ты ничего не найдешь.) Но она все равно прилетает.

Нервно прыгает с пола балкона на решетку, на сперва усохший, а теперь промокший букет (пусть полежит до весны, сгниет окончательно эта икебана). Это явление сюда и прыгание по букету — ее большая ошибка. Где-то там, на соседних, ее кормят, но она забыла: поэтому промахивается и залетает ко мне.

«Дура, тебя не тут любят, тебя ждут на другом. Другой человек рассыпает для тебя пшено или сало зимой вешает; может быть, это даже какая-нибудь бабушка», — говорю я.

Но синичка прилетает за манной небесной именно ко мне. Вечная наша ошибка: мы пришли не туда. Вышли не на той станции, или нас просто высадили, и вот мы стоим, здесь, в степи, и знаем: мы оказались не в том месте, не в тот час. Мир как иллюзия. Жизнь как не просыпавшееся сверху пшено. Сгнившая икебана.

Но есть человек, который будет методично облетать все балконы в поиске тебя. Где ты там наглоталась пшена, политого водкой? Где ты там нагадила на балкон? Где ударилась об стекло? Где упала?

Точнее, конечно, не человек. Синиц. Мужской род. (Синичка — женский, мужской — синиц. Ну не «синица-самец» же?) Запомни: этот странный синиц — именно твой.

Наплюй на провинциального учителя, оставь ему допотопную лейку, бери шляпку, садись в автомобиль. Только человек, который методично ищет тебя на всех балконах, стоит того, чтобы быть с ним. Только он.

Другого фильма не будет.

___

Дмитрий Воденников, журнал Юность, 28 января 2021

https://unost.org/authors/zvezda-po-imeni-sinicza/?fbclid=IwAR2GDXg8TUugXesTLHehN5ZjeqADkVDWEvznKwqNZPD7-v0KP-WSGyyoOj8
круг с птицей

колонка в Литературной газете

Сумасшедшие бобры
Литература / Четвёртое дыхание
Дмитрий Воденников


СУМАСШЕДШИЕ БОБРЫ
Недавно сидел в гостях (прекрасный дом, три этажа, картины хозяина на стенах, картины его бывшей жены, камин, талантливые умные люди за столом – как же я затесался сюда?) и узнал удивительный факт.
Оказывается, закадровый смех в ситкомах – это смех уже мёртвых людей.
Его давно записали, он столько лет лежит в фонотеках – какой смысл записывать новый? Когда тебе про этот смех мёртвых людей рассказывают, по спине бежит холодок восторга.
То есть эти люди – не люди, пыль. Этот смех уже не смех – эхо.
Так это же про поэзию.
Ну надевала женщина с узким телом на левую руку перчатку с правой руки (или наоборот, какая разница – всё равно этот трюк не повторить, даже с варежками, куда уж там с перчатками, ну не шла же она со вздувшимся пузиком лайковой перчатки на ладони), но нам-то что? Теперь эта мёртвая перчатка-лягушка, этот призрак никогда не надетой перчатки всегда с нами.
И всё льет и льёт хозяйка из бутылки струю золотистого мёда, причём так долго, что можно проговорить целое сложноподчинённое предложение. Но почему мёд в бутылке? Это же неудобно. Он должен быть в банке или в кадушке. И вообще, почему она говорит такую странную фразу? Что за жеманство? Уж не сестра ли она той женщине с перепутанными перчатками? Но и это тоже уже неважно – тягучая струя мёда навсегда с нами.
Странные ломаные слова. Вывороченные мысли. Призрачные придуманные жизни.
И это самое большое чудо поэзии.
«Главное иметь нахальство знать, что это стихи», – когда-то написал Ян Сатуновский. Всё стихотворение – одна строчка. Почему-то не поставлено тире после слова «главное», но мне сейчас интересно другое. Я всегда повторял это стихотворение с ошибкой памяти. «Самое главное – иметь наглость знать, что это стихи». Дописал на одно слово, изменил «нахальство» на «наглость». Мой вариант мне нравится больше. «Г» звучит упоительно грубо, «наглость» короче «нахальства», как шлепок той же перчаткой по лицу, и в стихотворении уже не мелькает нахальный хохолок Хлестакова. Нет, в него вваливается, дыша духами и вином, вечная любовь моей жизни – Настасья Филипповна. (Кстати, кто-нибудь помнит, что она была Барашкова? Я вот до сорока лет не помнил. Но вот же он, агнец, жертвенная овечка, не отведённый Господом нож Авраама.) «Я сейчас брошу эти деньги в камин и посмотрю, как ты за моими деньгами в огонь и полезешь».
Это всё про стихи.
Они так и существуют: неуместные, резкие, неправильные, с неточно запомненной строчкой. Да что там строчка. Стихи – это смех или плач уже мёртвых людей. Но мы даже этого не замечаем.
…У Докинза есть отличная история про бобров. Однажды их запустили в необорудованную клетку без воды и древесины, где они стали впустую проигрывать все свои обычные движения, которые совершают в природе, где есть настоящие деревья и вода. «Они помещали воображаемое дерево в воображаемую стену плотины, трогательно пытаясь построить призрачную стену из призрачных веток, и всё это на твёрдом, сухом, плоском полу своей тюрьмы. Их можно было пожалеть: они как будто отчаянно старались использовать свой ненужный здесь механизм».
Нас не надо жалеть.
Эта воображаемая плотина – поэзия, этот закадровый смех или «у-у-у» мёртвых людей – стихи, эти грубые сумасшедшие бобры – мы.
_______
круг с птицей

колонка для сайта совлит

Троеточия
Дмитрий Воденников

У этой колонки название «Троеточия», у января – морда снежного барса, у августа – профиль трамвая, а у поэта Александра Кабанова есть стихотворение:

***

У августа – профиль трамвая, он поздний ребенок, бастард.
…и сдвинулась точка живая, и мёртвая вышла на старт.
А средняя точка, в которой намешано всякой воды -
осталась в детдоме за шторой и плакала до темноты.

Гремит поцарапанный, грязный, малиновый август во тьме.
Прощай троеточие здравствуй прижмись запятая ко мне
Трясутся колени от штрафа, и хочется дать стрекача,
и выскочить у телеграфа, у Льва Николаевича…

Там всё хорошо: и это «и плакала до темноты», и это требование без знака препинания «прижмись запятая ко мне», но лучше всего там «у Льва Николаевича». Ты должен прочитать последнюю строчку по слогам. Так уж сделал автор, так нам велел. По-другому просто не получится. «...у Льва Никола-е-ви-ча». Чтоб со «стрекача» срифмовалось.
Какая-то посетительница стиховых сайтов, где это стихотворение опубликовано, написала под ним: «Надо закончить на «прижмись запятая ко мне». Тогда ранит, пронзает, обжигает!»

Это всё, что надо знать про посетителей подобных сайтов. Ишь, обожги её. С полной её словесной глухотой. Но зато готов совет.

Простим её, темную. Она ничего не понимает в стихах, впрочем, она и не должна. Но последние строчки – это-то и есть самое главное.

...К вопросу о читателях.

Я однажды написал в «Книге рун»:

«Я наконец понял, почему меня так крутит после любого общения с чужими людьми. Легче всего это объяснить на примере.

Вот только представить себе, что ты – средневековый колдун или ведьмак. И вместо того, чтобы тебя сжечь, как и положено, или хотя бы прийти за конкретной помощью (ну там подлечиться или скот вернуть), – к тебе почему-то присылают людей, которые якобы хотят овладеть секретом твоей магии (о тебе что-то слышали, дали им такое задание, или сами идут, неважно), что-то понять…
Ну присылают и присылают. Надо так надо.
Люди приходят, и ты начинаешь: вот я беру котел – зажигаю костер – ставлю котел на огонь…

– Ясно, – говорят люди. – Это чертовски интересно. Все поняли. Спасибо, что уделили свое драгоценное время. Так и запишем.

После чего люди сразу уходят, передают из уст в уста, где-то пишут, сплетничают, между собой говорят, кто-то слышит – и опять к тебе – то ли присылают, то ли сами идут, неважно.

И ты, как дурак, говоришь: Ну вот, значит, беру я котел, разжигаю костер, ставлю котел на огонь…

И все повторяется снова.

…Я понимаю, что и люди, и ты сам, и все-все только так и живут. Но ещё ты понимаешь, что для колдовства, для жизни, для этого всего – кроме котла, костра и огня – нужно ещё, допустим, третий день в начале первого лунного месяца, когда за мельницей у реки расцветет такой-то и такой-то неприметный цветок… Или что нужно взять воду для котелка именно в этом колодце и положить туда прах именно от этой соседской кошки (а никак не от другой)… И только через левое плечо.
Ну и так далее. И всё что-то в этом духе.

И небольшая беда, что эти секреты и особенно-то никому не нужны или совсем непонятны. И небольшая беда, что все эти походы к тебе – сплошная профанация и завихривание пустоты. Твоей, в том числе.
И уж точно неважно, что мир востребует от тебя только одну сотую (причем какой-то уж совсем очевидной мути). В конце концов – хоть какая-то польза от этого всего есть: рано или поздно – когда одряхлеешь – помогут тебе городские власти и забор поправить, и дров привезут.

А беда в том, что удивительно скучно и тошно из года в год (из века в век) повторять, как каторжный: “Значит, беру котелок, развожу костер – ставлю котел на огонь…” – и так до бесконечности.
От этого и крутит».

Сейчас я не очень понимаю эти свои ламентации. Скажите, пожалуйста: крутит его. Попей водички и перестанет крутить. Какие все нежные.

Но, с другой стороны, прочитав советы поэтической дамы под стихотворением Александра Кабанова, думаю, что не такую уж нервическую чушь я написал. Взять бы свой котелок и настучать некоторым по их глупой голове.

***

Так, вкладываешь персты в каждую рану,
А вынимаешь какие-то ветки,
Жухлые ватки,
Обсосанные конфетки,
Похожие на мочало;
И этот обмен кажется неравноценным
Лишь поначалу.

Это стихотворение Евгении Риц.

«Риц стремится прорваться к внесловесному опыту. В её стихотворениях прекрасно используется многозначность языка. <...> Риц – филолог, и ей это очень помогает. <...> Слушание, в котором голос теряет громкость, но набирает высоту. Стихи Евгении Риц – научение «шороху и песку», которое не приводит к потере ни личности, ни личной связи с миром, а, наоборот, только через них и возможно». Так говорит про неё критик Александр Уланов.

Мне нравится тут про потерю громкости и про научение «шороху и песку».
(«Ну я и навел шороху». «Ну я и навел песку».)

* * *

Сегодня праздник Рош Гашона,
И все усатые старухи
Наденут платья из шифона,
Из шифоньера извлекая.
У них такая жизнь сякая,
Что не такая, как у нас.
У них повсюду им местечко,
У них гешефты и родня,
И очень грустно мне, конечно,
О том, что с ними нет меня.

(Это опять Евгения Риц.)

Вы чувствуете, как здесь тоже много невидимых, не проставленных троеточий? (Кстати, «Троеточия» – это название того стихотворения Александра Кабанова про Льва Никола-е-ви-ча.) Из троеточий часто и рождается текст.

Троеточие – это умолчание. Троеточие – это метель. Троеточие – это возможность не постареть.

Прочитал тут однажды в одном комментарии в Facebook:

«...я вот читала про моллюсков глубоководных, у которых, якобы, нет гена старения. То есть они могли бы жить вечно. Если бы не раковина. Раковина со временем утолщается, моллюск растет. И однажды раковина его душит».

Нас душит отсутствие воздуха, пауз, молчания, троеточий. (На самом деле никогда их не ставьте, они смотрятся плохо, я уже однажды писал об этом: они хороши только в начале абзаца. Но сами они в тексте должны быть – не проставленные.)

Так Белла Ахмадулина однажды закончила свое вступительное слово к книге «Избранное»: «Я жила на этом свете и старалась быть лучше».

По-моему, это самое крутое, что сказано на русском языке. И в этом тоже есть троеточие.
В него уместилось всё: и долгота жизни, и попытка, и её неудача. Ну и уже упомянутая не к ночи метель.

* * *

Опять опять
Метель метель
Теперь опять
Теперь опять
Метель –
Теперь оттепель
Теперь опять метель

Это стихотворение Всеволода Николаевича Некрасова, он давно уже умер. Но в этом стихотворении как бы очерчен круг политических возможностей советского человека. Оттепель – это не слякоть, это хрущевская оттепель. С другой стороны – это просто стишок про погоду. Человек сидит у окна и видит: опять метель, и еще два месяца будет та же история. Может, и в марте вернется.

Такое двойное прочтение. То ли про погоду, то ли про государство. В снегу и не разберешь. Маша, поставь чайник.

А метель пришла, закружила и не заметила ни Льва Никола-е-ви-ча, ни Всеволода Николаевича, ни государство, ни чайник, ни тебя.


https://sovlit.ru/tpost/fpvx2avpu1-troetochiya
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

«От меня ушел муж, когда я была в роддоме, где рожала ему сына. Просто собрал все вещи, включая мои личные, и ушел. Я осталась с младенцем на руках и ипотекой, за которую платить мне было совершенно нечем. Я рыдала тогда в роддоме безостановочно. Рыдала настолько горько, что врачи решили, что у меня послеродовая депрессия, и чуть было не отправили в психушку. Но вдруг я резко взяла себя в руки, смирилась с будущей нищетой и поехала домой воспитывать сына».
И вот, рассказывает она, через пару недель неожиданно раздается звонок в дверь — и за ней стоит молодой незнакомый мужчина. С конвертом. Он протягивает ей конверт – а там деньги. Может, это папаша прислал? Образумился и прислал?
Нет. Не папаша.
«И три года подряд раз в месяц ко мне приезжал этот мужчина и привозил от кого-то деньги. Когда-то побольше, когда-то поменьше, но ездил как по часам».
В последний приезд моя приятельница сказала ему: что благодарна тому, кто его присылает. Но больше денег не надо.
— И кто же это был? — спрашиваю.

https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13451618.shtml