круг с птицей

колонка в «Учительской газете»

«Спасибо, ребята, что ходите ко мне. Я рад, когда вы хорошо учитесь. Только, пожалуйста, не шалите. А то есть такие, что не слушают, а только сами шалят. А то, что я вам говорю, нужно для вас будет. Вы вспомните, когда уж меня не будет, что старик говорил вам добро».

С Первым сентября вас, товарищи!

http://ug.ru/lev-tolstoj-i-shkola/?fbclid=IwAR0TRhv3fwE8xd4WcHW1_s1bTC4RNnTriwqsjqwIHvPpUW5wRdI9qkm0h8k
круг с птицей

колонка в журнале STORY

ПЛАЧУЩИЕ ИВЫ ЯПОНСКОГО ЛЬВА

Когда ивы скорбят, цветы плачут. Ива плакучая клонится, значит, такого же оттенка, как и зима. Лед капризничает, вода талая – как эхо. Вода ничья, и я, и я, и я.

Если бы грустный японец хотел написать что-то про зимнюю иву и разрыв, он, не как я, нагромоздил бы длинные бессмысленные русские слова, он поступил бы иначе.

Всего семнадцать слогов, первая строчка – 5 слогов, вторая – 7, третья – опять 5. Впрочем, мог бы и записать хайку про иву в строчку. Но количество слогов все равно бы не прибавилось.

«Даже кашляя,
Я остаюсь
В одиночестве».

Кашлял сегодня в ночи (долгая простуда), не знал, что кашляю как новатор. Автор стихотворения про кашель и одиночество Одзаки Хосай (1885-1926), алкоголик и неудачник, стал свидетелем и участником революции в хайку. Там осталось всего три слога в каждой строке (в переводе нет смысла их считать, я уже считал, там больше, но в оригинале было только по три).
Кашляя в одиночестве в своем стихотворении, Одзаки Хосай не знал, что кашляет как старый князь Болконский, но старый Болконский тоже, в свою очередь, не знал, что когда-то будет сокращен до хайку.

... В 1886 году (обратите внимание на эту дату: Одзаки Хосай только еще лежит в однолетней своей колыбели) в Японии вышел русский роман, в переводе получивший название «Плачущие цветы и скорбящие ивы. Последний прах кровавых битв в Северной Европе».
Мы никогда не догадались бы, кто автор этой довольно тонкой русской книги.
Переводчик романа Мори Тай в предисловии объяснил, что в оригинале было слишком много лишнего, поэтому он взял на себя смелось выкинуть оттуда всё ненужное и оставить лишь главное – а именно любовную линию.

Так Япония узнала «Войну и мир».

Все, связанное с этим удивительным фактом про толстовскую эпопею, включая последнюю фразу, я узнал благодаря цитате из лекции А. Садоковой, посвященной японской культуре эпохи Мейдзи в одном из блогов.

Полез проверять.

Нашел. Это словно баобаб, переведенный как сакура.

Первые переводы русских произведений, и так уже сделанные с английских изданий, искажались еще больше в связи со своеобразной традицией японского перевода. Менялась листва, чикались ветки, сокращались количество древесных годовых колец. Это вообще, в принципе, нельзя назвать переводом: иностранные книги просто вольно пересказывались.

Итак, ни войны, ни мира – длинный столбец иероглифов как название. В предисловии Мори Тай рассказывает, какое сильное впечатление на него произвел этот русский роман. Он его перечитывает несколько раз и всякий раз находит места, которые снова потрясают его. Над судьбами главных героев он плачет, «как слабая женщина или дитя».

Эти герои проживают свои отношения и чувства как явления природы. Поэтому так много тут времен года, деревьев, цветов и бабочек. И все эти деревья, и бабочки, и времена года приобретают устойчивый символический смысл. Первая глава романа имеет название «Ива, стряхивающая снег, — возмущение праздной жизнью Шерер» (вы узнали, конечно, это имя). Вторая – «Цветок, плачущий под дождем, — тоска Лизы о муже». Четвертая – «Обезумевшая бабочка, промокшая от холодной росы, завидует любви Николая и Сони».

Боже мой, боже мой. Это же мы. Это мы – обезумевшие бабочки от холодной росы. Так и буду теперь просить себя называть.
Текст первой части романа занимает в переводе всего 174 страницы. (Русские школьники должны за это поставить Мори Таю памятник, я считаю.) После чего идет послесловие, где кратко рассказывается о событиях, которые произойдут в последующих томах – их, я напомню, четыре. Но оставшихся томов не воспоследовало. Напрасно Мори Тай интриговал и рассказывал кратко о грядущих событиях, как раньше рассказывали в многосерийных советских фильмах о новых поворотах сюжета. Издание продолжения не имело. То ли издательство прогорело, то ли сам переводчик убедился в непосильности этой затеи.

Неудивительно, что у многих японцев Толстой запечатлелся в уме как человек с седой бородой, будто сразу таким он явился на свет, как Будда, как полубог, как учитель. Они воспринимали Толстого личностью, стоящей где-то очень высоко, недосягаемо для простых людей. Говорят даже, раньше японцам казалось, что не было у Толстого ни юности, ни детства, что он всегда был таким мудрым и старым. И уж точно никогда не кашлял в одиночестве. Потому что ни кашля, ни одиночества для таких людей нет: они говорят со звездами, слышат слова ветра и океана.

В принципе, можно было на этом закончить. Но я закончу на своем, мелком и смертном.

Обезумевшая бабочка, промокшая от холодной росы, – это я.
____
(Дмитрий Воденников, журнал STORY, август 2020)
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13193611.shtml

.. Убийца давно уже наводит ужас на жителей этого города. Маленьких девочек ждут к обеду, вглядываясь в раковину лестничного проема, но еще одна девочка сегодня не вернется домой. Полиция сбилась с ног, однако все тщетно. Тогда, обеспокоенный активностью полиции (в поисках серийного убийцы полиция проводит частые, но бессмысленные рейды по воровским притонам), преступный мир города сам решает найти переступившего грань психопата и наказать.
круг с птицей

(no subject)

ВСЁ МОЖНО ПЕРЕЖИТЬ

«С пулей в сердце я живу на свете». Есть такое стихотворение у Маргариты Алигер. При всем том, что Алигер обычная советская поэтесса, сама же говорила в конце жизни, что была заложницей своего времени и была вынуждена работать на “партийных подпевках», я это стихотворение помню. И даже не из-за первой строфы:

С пулей в сердце
я живу на свете.
Мне еще нескоро умереть.
Снег идет.
Светло.
Играют дети.
Можно плакать,
можно песни петь.

(Тут есть воздух и свет.) И даже не из-за второй:

Только петь и плакать я не буду.
В городе живем мы, не в лесу.
Ничего, как есть, не позабуду.
Все, что знаю, в сердце пронесу.

(Тут хорошо это почти детское и одновременно дидактическое «только петь и плакать я не буду». Сталкиваясь с совсем жалким и от этого вдруг ставшим прекрасным, с вытянутыми в дудочку губами, старательным «в городе живем мы, не в лесу» (скажите, пожалуйста, а мы и не знали), две строчки порождают неожиданный эффект: они трогают.)
Нет, не из-за этого всего, а из-за последнего, зарифмованного с днем победы, который «землю осенил своим крылом»:

Сквозь свои
и сквозь чужие беды
в этот день пошла я напролом.

Я их часто повторяю, эти строчки, когда мне плохо. А Маргарите Иосифовне было отчего их, эти строчки, не повторять, а написать. Своих и чужих бед было много. Когда в тридцатых годах (мы все помним, что было в тридцатых годах 20 века: пройди по Покровке – почти на каждом доме по пять-шесть табличек «репрессирован в 1937, расстрелян в 1938, реабилитирован в 1959) она первый раз вышла замуж, после тяжелой болезни умер ее годовалый сын.

А потом, в начале войны ее муж композитор Константин Макаров-Ракитин отправляется добровольцем на фронт и погибает там в первом же бою. Мужа нет, стоит только его пианино, не откроет его никто, не пробежит пальцами по клавишам. Ребенка нет – надеюсь, от вещей они его избавились, иначе не перенести разлуку, слишком больно.
Тогда она еще не знала, что это ее судьба – пережить всех своих мужей и детей. Умерла ее старшая дочь, свела счеты с жизнью в состоянии депрессии младшая. Алигер была уже совсем старухой, когда ей передали последнюю эту страшную новость. А через год закончилась и ее собственная жизнь. Она уже плохо видела – из-за плохого зрения всё и произошло: Алигер упала в канаву возле дачи и так и не смогла из нее выбраться.

«На самом деле, смерть её была физически лёгкой, - рассказывала потом ее внучка Анастасия Коваленкова. – Мы жили в Переделкино (…) Она вечером пошла к соседям и упала в канаву, чуть-чуть не дойдя до их дома – там я увидела её лежащую. Шея оказалась сломана: смерть была моментальной. Дальше мы всю ночь не могли отправить тело в морг. К нам приезжали то скорая помощь, которая не забирала его без милиции, то пьяный милиционер, который в принципе отказывался что-либо делать. Вся эта система в перестройку не работала».

Но перед тем, как я закончу текст своим стихотворением (по законам наших с Верой Павловой колонок здесь всегда должны быть наши стихи), я хочу привести одно воспоминание об этой женщине, прожившей трудную, запутанную жизнь (даже каялась в газетах в невеликих на самом деле грехах – когда линия партии сменилась), но все-таки написавшей свои строчки про пулю в сердце, которые я до сих пор помню.

«Как-то сидели на кухне: бабушка, Ахматова, моя тётя Маша и мама. Времени где-то два часа ночи – и тут раздаётся звонок. Замирают все, потому что в советское время ночной звонок – не к добру. Бабушка берёт трубку, что-то такое слушает и вдруг говорит громко и радостно: «Можно, конечно, можно!» – и кладёт трубку. У неё спрашивают: «Что можно?» Оказывается, звонила читательница и задала вопрос: «Меня оставил муж, как вы думаете, можно ли это пережить?» И все на кухне счастливо завопили: «Ещё как можно!» У них от сердца отлегло!»
Пусть так и будет. Пусть все закончится вот этим «еще как можно». Пусть все закончится нежностью и прощением, пусть всё закончится освобождением, выдохом счастья, а не стыдом, пулей в сердце и ударом. В какой бы канаве мы ни умирали – пусть всё закончится хорошо.

А я он вот — твой кожаный подарок,
возьми меня — за горло, за крыло...
Стихотворение —
кончается ударом.
Нет, этой нежностью — кончается оно.
_____
Дмитрий Воденников, журнал STORY, август 2019
#фейсбук_напомнил
круг с птицей

Колонка в блоге Storytel

https://blog-russia.storytel.com/istoriya-dnya/podozritelnyy-pisk-stivena-kinga/

Поэт и публицист Дмитрий Воденников рассказывает об «Институте» Стивена Кинга – последнем на данный момент романе американского мастера ужасов.


Когда вы услышите странное гудение, знайте: это вас хотят убить.

Нет, это не про согласное гуденье насекомых у Бродского — хотя как знать. Зачем зудит комар? Не легче ли было подлететь бесшумно: мы бы не отмахивались раздраженно, не прихлопнули бы самого нерасторопного.

Но он (точнее, она) все равно пищит, порождая этот утомительный звук крыльями. Какая-то ошибка эволюции. Вот бабочка же научилась летать бесшумно. Но только что спарившаяся самка летит к тебе, чтобы забрать твою кровь, и выдает себя, глупая, звуком.

Если бы самка была гигантской — она бы выпила из тебя все.

Если бы самка была разумной — она бы своим звуком дала знать другим комарихам, что здесь есть чем поживиться.

Если бы самка комара была жертвой гигантской сети зловещих тайных институтов, она бы отомстила за нас всех.

Именно про это новый роман Стивена Кинга «Институт».
круг с птицей

(no subject)

МУЗА МАНДЕЛЬШТАМА

Заезжал сегодня днем по делам в один дом, зашел купить бутылку белого, выбрал, собираюсь расплатиться, на стойке у кассы меня молодой человек спрашивает: - Вы можете мне показать ваш паспорт или водительское удостоверение?

Я достаю паспорт, протягиваю ему, говорю: - Вы даже не можете себе представить, какой вы сделали мне комплимент.

Ну, думаю, всё – удача покатила.

Вечером возвращаюсь домой (зелень, птички поют, волшебство вокруг, девочка, катящая серсо, вечное лето), решил в родном районе купить мороженое.
Стою выбираю перед морозильником – рядом продавщица, лет пятидесяти.
Никак не могу найти то, что недавно покупал. Столько новых сортов, а этого нет.

— Это бывает, - говорит продавщица. — В наше с вами время было только четыре вида, а теперь вот их сколько. А память уже не та. Не расстраивайтесь. Это не времена стали плОхи, это мы уже плОхи.

Серсо грохнулось. Девочка оказалась Фаиной Георгиевной. Волшебство закончилось.

... «Девочка, катящая серсо». Это О. Н. Гильдебрандт-Арбенина. Так называется ее книга. Это ей, Ольге Гильдебрант, актрисе, художнице, поэтессе, написаны стихи Мандельштама и Гумилева. Мандельштам ее «тегнул»:

Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных
Я убежал к нереидам на Черное море,
И от красавиц тогдашних — от тех европеянок нежных —
Сколько я принял смущенья, надсады и горя!

А про Гумилева писала уже сама она:

«Боже! Боже! Боже! Я иду ... я встречаю Аню... да, Аню... И она торопится на свидание с Гумилёвым. А потом нежданно встречаю их обоих. Он, кажется, улыбается. Но я презрительно прошмыгиваю, не глядя. Он ей писал о любви все лето... (А она любит другого!). Он зовет ее в Америку... О! не в Египет! Он просит ее... О, то же самое! Но она счастлива! Свободна! Любима! Любит! С письмами знаменитого поэта!.. Я пришла домой и глупо, по-детски, зарыдала; как глупая истеричка, кричала. Стыдно! Больно! Зло! Он сейчас целует другую... Он! Эти руки! Ее! Эти губы!!! Ей посвятил пьесу. Ей писал. О ней думал?!! А я???».

Как много восклицательных знаков. Как много вопросительных. Как много смешанных. Так пишут сейчас только интернет-дуры. Но, совсем не дура, именно так писала Гильдебрандт-Арбенина.
Интересно, какой она была в пятьдесят, в шестьдесят (она умерла в 82)?
Это ведь к ней обращено: «Я наравне с другими/ Хочу тебя служить».

Рухнула ее жизнь после ареста Юрия Юркуна, человека которого она любила больше всех. В 1946 году она пишет ему письмо. Тому, кто расстрелян восемь лет назад.

«Юрочка мой, пишу Вам, потому что думаю, что долго не проживу, - пишет она. – Я люблю Вас, верила в Вас и ждала Вас — много лет. Теперь силы мои иссякли. Я больше не жду нашей встречи. Больше всего хочу я узнать, что Вы живы, — и умереть. Будьте счастливы. Постарайтесь добиться славы. Вспоминайте меня. Не браните. Я сделала все, что могла».
Она не знала, что пишет уже мертвому человеку.

В 1953 году (сами посчитайте, сколько ей уже было лет) она начала писать в тетрадь воспоминания. «О Юрочке». А последняя запись была сделана в 1974 году, в апреле.

Мой бедный Мальчик,
Ты стал мне Сыном,
Неясным смыслом
Прощальных дней.
А был мне Братом,
Во тьме — Вергилием
Не знавшей счастья
Любви моей.

Серсо грохнулось. Зазвенело. «Любви моей, не знавшей счастья». Бедная девочка, женщина, старуха. Бедные все мы.

___

(Дмитрий Воденников, колонка в «Учительской газете», август 2020)
круг с птицей

(no subject)

Журнал STORY
Дмитрий Воденников: Свеча в Мертвом переулке


Лето когда-то лезло через каждую щель, каждую прореху, дырку в заборе, через каждую трещину на асфальте; а теперь загустело, не собирается умирать.
А придется.

Я люблю читать про Питер в двадцать первом году. (Как подумаешь, еще год – и придется ставить цифры перед «двадцать первым». Но пока еще можно: говоришь без уточнений, и все понимают, что речь еще, слава богу, о двадцатом веке.)

Петроград, как нынешнее лето, в 1921 весь зарос травой. Надежда Павлович писала об этом в своих «Воспоминаниях об Александре Блоке» (там даже дата есть, июнь 1921, и сейчас июнь, и мы как будто можем соприкоснуться через эти июни и с Блоком, и с Надеждой Павлович, и всеми-всеми, кто еще встретится нам на этом пути): «На Невском росла трава, пробиваясь между торцами, и мальчишки играли в бабки на трамвайных путях. В саду Адмиралтейства пели соловьи».

И вот ей уже вторит, не думая об этом, одеревеневший соловей Ходасевич, вторит из 1939 года, щелкает своим скудеющим горлом: «...трава, кое-где пробившаяся сквозь трещины тротуаров, еще не безобразила, а лишь украшала чудесный город, как плющ украшает классические руины. Дневной Петербург был тих и величествен, как ночной. По ночам в Александровском сквере и на Мойке, недалеко от Синего моста, пел соловей».
(Опять этот соловей.)

И Мандельштаму запустение и одичавший город тоже нравились. «Трава на петербургских улицах – первые побеги девственного леса, который покроет место современных городов. Эта яркая, нежная зелень, свежестью своей удивительная, принадлежит новой, одухотворенной природе. Воистину Петербург самый передовой город мира. Не метрополитеном, не небоскребом измеряется бег современности, а веселой травкой, которая пробивается из-под городских камней».

Петроград выскребли, выпололи, переодели, переименовали в Ленинград.
Мандельштам умер, Ходасевич умер, Надежда Павлович умерла. Раньше всех Блок умер. Но именно с Надеждой Павлович был у Блока последний в его жизни роман. Она жила тогда на Офицерской, в опустевшей Петрограде, в какой-то комнате в полуподвальном этаже огромного старого дома. Туда и приходил Александр Блок, живший неподалеку, садился на широкий подоконник. «А иногда, чтобы не идти под арку ворот через большой двор и пустую квартиру, влезал в комнату, со смехом, через окно».

Так странно представить Блока смеющимся.

Мне снилось, ты гибнешь в смертельном бою,
Ты с каждой зарею бледней.
Я в поле пустынном березой стою,
Вся в шепоте смутном ветвей.

Эти стихи Надежды Павлович как раз Блоку и написаны.

«25 августа я прочла ему и его матери стихи: "Мне снилось, ты гибнешь в смертельном бою...". Мать не поняла, кому они посвящены, спросила меня, но я уклонилась от ответа. Когда я уходила, он все стоял у открытой двери, провожая и следя за мной. Я спустилась до первой площадки. Тогда он спросил: "Кому вы написали эти стихи?" Я ответила: "Вам". Он наклонил голову: "Это правда"».

Судьба Надежды Павлович удивительная.
Когда Блок умер, после своего духовного кризиса, связанного именно с этой смертью, уйдя из литературной жизни, она поедет в монастырь Оптина пустынь и познакомится там с оптинским старцем. Останется при монастыре, будет сперва сотрудницей, потом заведующей оптинского краеведческого музея. После закрытия монастыря сохранит его архив и библиотеку, передаст всё в библиотеку имени Ленина, станет навещать в заключении отца Сергия Мечева. Уже в 1974 году, когда времена изменятся, начнет добиваться, чтобы Оптина пустынь получила статус памятника культуры.

В Москве же она жила в переулке, который носил имя Николая Островского. В 1980 году Надежда Павлович умрет, а через одиннадцать лет переулку вернут его прежнее имя: Пречистенский. Но мне интересно: знала она, что изначально этот переулок вообще-то назывался Мертвым?
Как это – жить в Мертвом переулке? И почему Мертвом?

Говорят, по одной из версий, раньше мертвыми назывались переулки (а таких в Москве было известно несколько), которые по каким-то причинам становились тупиковыми, непроезжими, пусть и временно. Пусть так. Но мне нравится представлять этот адрес: «В Москву, в Мертвый переулок, доходный дом номер 12, кв.7».

Кстати, именно в доме №12 и жил с весны 1930 по лето 1932 писатель Николай Островский, в память которого этот переулок из Пречистенского в 1937 году и был переименован.

Удивительно, что и к нему, Островскому, вторая строфа стихотворения Надежды Павлович про березу тоже подходит. Время было такое – кругом одни герои и гибнущие. (Только «божья свеча» Островскому, наверное, не понравилась бы.)

Ты бился и падал, и снова вставал
Под ломкие звоны меча.
Над камнем горючем мой ствол просиял,
Как белая Божья свеча.

И самое последнее:

Под ветром ложатся в степи ковыли
И звоном встречают зарю.
Я знаю, что насмерть ты бьешься вдали,
Что насмерть я в поле горю.

Я бы только заменил в последней строчке «горю» на «стою» (пусть и с потерей точности рифмы). Сразу бы появилась еще более горькая нота. Такое простое, женское, полусолдатское-полубабье, потерянное, одинокое, прощальное.

https://story.ru/istorii-znamenitostej/avtorskie-kolonki/dmitriy-vodennikov-svecha-v-mertvom-pereulke/