Category: искусство

Category was added automatically. Read all entries about "искусство".

круг с птицей

колонка в Литературной газете

ИЗ КАКОГО МЫ ЦИРКА?

Это известная история, даже я ее где-то уже вспоминал. Когда Евгений Евтушенко, который, как известно, был щеголь (щеголь, щегол, до чего ж ты щегловит: тут сразу мандельштамовский птичий прах вспархивает), выйдя однажды в приятном подшофе из ресторана, в расстёгнутой шубе, под которой, наверное, яркий пиджак и рубашка, и попугайский галстук, распахнул навстречу какому-то мрачному московскому дядьке в ватном пальто свои поэтические объятья и воскликнул: «Вот мой народ!»
На что и получил: «Ты, парень, из какого цирка?»

Недавно таким цирком с моей сестрой Юлей были и мы.

Сходили, что называется, в конце августа на кладбище.
Там у нас и мама, и прабабушка, и бабушка Саша (именно в такой последовательности) похоронены. Август, он ведь такой: в нем два дня рождения поместились – и мамин, и бабушкин. (Прям как в той самой могиле.)

Но пока до, собственно, кладбища не дошли, сперва блуждали по Преображенскому рынку: не могли найти цветы. Черешня, черешня, киви, арбузы, бананы, «все своё, подмосковное!» – кричали нам вслед продавцы с такими нежными руками, что сразу было понятно, что ни тяпку, ни лопату они отродясь в этих сливочных руках не держали.
Впрочем, зачем для банана тяпка? Висит себе на пальме – или где он там висит?

Цветы же как сквозь землю провалились.

«Мне кажется, рынок стал больше», – предположила Юля.
«Угу, - ответил я. – Причем захватил часть Подмосковья».

Наконец нашли.

Купили прелестные маленькие маргаритки. Потом с ними на могилу пришли. Стали ее перед памятными датами убирать.

Декоративный лопух в середине тройной могилы сильно разросся: я его подрубаю, лишние листья на дорожку сбрасываю, чтоб потом их в контейнер отнести. И вдруг в середине цветка-лопуха движение.

– Это мышь, – говорю, отпрянув.
– Или жаба, – шепчет сестра.
– Или гадюка.
– Какая гадюка на кладбище?
– Ну вещий Олег, череп коня, все дела.

Оказалось, птичка.

Что уж там ей надо было, неизвестно, но всё время прилетала обратно, пока мы сорняки выдирали, разросшийся лопух-цветок подрезали, памятник и ограду мыли.

Наконец все отмыли, обрезали, собрали с земли, отнесли в мусорку, выкинули. Идём обратно, сперва мимо частных могил, потом воинского кладбища, очень чистых обелисков, потом опять мимо частных, часто запущенных: «вечная память», «никогда не забудем», «от безутешных родных» – а там и сорняки не полоты, и памятник покосился, ограда грязная, венок сгнил. Видимо, забыли, утешились, вечная память оказалось невечной.

Я смотрю на всё это безобразие и говорю сестре: «Не хочу тут лежать. Ты уж меня, когда кремируешь, лучше развей».

– Нет уж, – обрадовалась сестра. – Не с моим счастьем. Начну тебя рассыпать – налетит ветер: ты в глаза полетишь. Сам уж как-нибудь развейся.

На том и порешили.

А птичка всё смотрела и смотрела издали, из своих цветов-лопухов, как мы уходили – и чирикала что-то.

Что ты чирикаешь, птичка?

Что слишком много черешни на рынке? Что она слишком крепкая и сладкая для нашего Подмосковья? Что бананы у нас в Кокошкине не растут? Что наш прах, яростный, сливочный, нежный, застрянет в цветных волосах прохожих, они его и не заметят: принесут частичку нас в свои дома или стряхнут перед подъездом с воротника, как перхоть? Ну так ведь это и хорошо. Мы смешаемся с прахом родины, будем ее церковью и цирком, среднерусским Антеем, станем землей, и нас от нее уже будет не оторвать.

______
(Дмитрий Воденников, колонка в «Литературной газете», август 2021

https://lgz.ru/article/33-34-6797-25-08-2021/iz-kakogo-my-tsirka/
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

НЕ СНИМАЙ МЕНЯ

Никаких тайн, никаких намеков, афиша должна кричать. А вот фотография должна переливаться. Она и черно-белая это обещает (тени под глазами, игра листвы), но уж если цветная, да еще и тогда, когда никакой цветной пленки и в помине не было, то тогда вообще похожа на чудо.
А всё дело в картофельном крахмале. И главное тут, чтоб он был качественным.
Сперва мы крахмал просеем, потом разделим на три равные кучки: первую кучку покрасим в оранжево-красный, вторую – в фиолетовый, а третью – в зеленый. Потом просушим кучки и перемешаем.

... Немного тучный человек (не я) ходит по комнате, наматывая таким образом восемнадцать верст. Немного забытый человек (точно не я) любит всё огромное: он сложил такой большой камин, что тот поглощает неимоверное количество дров, а в кабинете все равно дикий холод, даже страшно туда зайти. А еще этот неугомонный человек (это уже вообще не про нас всех) одним из первых в России научился делать фотографии цветными, хотя все кругом фотографии еще черно-белые, точнее коричневые.

Леонид Андреев, родившийся 21 августа по новому стилю, был пионером цветной фотографии, и достигал цвета в изображении именно так, как описано выше: кучка оранжево-красного крахмала, кучка фиолетового, кучка зеленого. Когда я узнал, что именно Андреев был таким новатором в этом деле, я даже не удивился.

Он вообще всегда хотел раскрасить мир. Но мир хоть и раскрашивался, но как-то слишком быстро облетал. Отгремела громкая молодая слава. Камин был так тяжел, что его кирпичи продавили балки в потолке, потолок обвалился и в столовой внизу стало невозможно обедать. А гигантская (опять этот единый семантически ряд: гигантское, огромное, большое), слишком гигантская водопроводная машина, доставлявшая из Черной речки воду, испортилась, по воспоминаниям Чуковского, в первый же месяц и теперь стояла, как скелет вымершего еще миллион лет назад динозавра, пока его, этого монстра, не отдали на слом. Андреев даже деревья принципиально большие, тенистые сажал у себя на участке, но каждую зиму они вымирали.

И всё вокруг него выглядело каким-то бутафорским.
Как будто это не жизнь, а сцена, как будто это не он, Леонид Николаевич, а актер, исполняющий какую-то роль. Даже костюмы на нем сидели так, как сидят на пузатых баритонах и басах театральные платья худосочных по сюжету моряков, солдат и героев.

«В огромном кабинете, на огромном письменном столе стояла у него огромная чернильница. Но в чернильнице не было чернил. Напрасно вы совали туда огромное перо. Чернила высохли».

И тем не менее мы видим на цветной фотографии, хотя все фотографии пока черно-белые, точнее коричневые (потом еще такие цветные раскрашенные фотографии, иногда вручную, будут делать для полупорнографических дореволюционных открыток), фиолетовый дальний лес, фиолетовый отблеск на рубашке Андреева, лежащего по грудь на пригорке на первом плане, ослепительную белую шляпу рядом и изумрудную траву с сиреневым вкраплением не угадываемых лютиков и цветочков.

Но даже, в сущности, документальный снимок тоже кажется декорацией: слишком уж скорбное задумчивое лицо у писателя, слишком уж белая шляпа.

Однако вернемся к технологии, что-то мы про нее забыли. Для того, чтобы приготовить правильную пластинку для будущей цветной фотографии, надо на стеклянную пластинку нанести клеящий слой, потом распределить кисточкой по нему порошок (тот самый: фиолетовый, ярко-красный и зеленый), а потом всё припорошить сажей.

Господи боже ты мой. Какая очевидная параллель с нашей жизнью, какой дурной символизм: сверху обязательно будет сажа. Которую уже потом, вдавливая, надо будет раскатать по пластине и покрыть в темной комнате фотоэмульсией. Вот и весь секрет волшебной яркой цветной жизни: много крахмала, три цвета, припорошившая всё сажа. Только в нашем случае без всяких ионов серебра.

В общем, Леонид Андреев был совершенно заворожен этой новой технической возможностью.

И уже это не он, когда-то модный писатель, а он, фотограф, безостановочно, всё печатает и печатает целые груды больших и маленьких фотоснимков. Потом он сваливает их в кабинете, прячем в коробки, развешивает по стенам, покрывает их разъезжающимися ледниками все столы.

Иногда мне кажется, что человек хочет так всё запечатлеть, потому что, как правило, не уверен, что сможет всё удержать.

Я помню, как года четыре назад хотел снять через витрину магазина моего товарища, пробивающего покупки на кассе. Старинная арка витрины, стекло, где отражается уже наступающая осень, его силуэт у кассы – это была бы потрясающая фотография. Если помножить всё это на предчувствуемый день, когда я только буду вспоминать о нем, то вот он, пунктум Барта, укол вечного зонтика.

Но я не успел тогда нажать необходимую кнопку: что-то забарахлило, задурил телефон, очередь у кассы пришла в движение – я ничего не успел снять.
Ну и слава богу, теперь думаю.

Потому что мир погряз в этом телефонном фотографировании. Люди фотографируют кучу жизненного яркого мусора: себя, еду на тарелке, кошечку и собачку. Весь Инстаграм только на это и заточен: там даже текст ограничен в объеме. Мы завалили всю свою жизнь фотографиями. Зачем?

Однажды меня спросили, когда я был в Светлогорске и сфотографировал зимнее море чтоб выложить в сеть: «Почему вы не фотографируете себя, Дмитрий? На фоне моря. Мы хотели бы видеть вас».

Потому что я мусор, а море нет. Кажется, так примерно я ответил. Потому что море лучше меня, потому что оно навсегда, а я ненадолго.
Хотя и море тоже мусор, когда уже оно перешло в ненасытный плоский живот телефона.
Потому что фотография слишком громко кричит. А настоящая жизнь должна оставаться тихой.

Вы слышали новость?
21 августа из Лувра украли портрет Моны Лизы.
Ну ладно, расслабьтесь. Его в 1911 году украли. Но да, именно 21 августа. (Как я люблю эти переклички календаря.)
Винченцо Перуджа, молодой итальянец, не хотел, чтобы Мона Лиза висела в Париже, чтоб все смотрели на нее, мазали салом взгляда. Поэтому, устроившись в музей сезонным рабочим, просто выкрал ее оттуда. По иронии судьбы, нанятый туда, чтоб как раз изготовить стеклянный экран для ее защиты. Банально вынул из рамы, когда в музее был выходной, завернул в куртку и преспокойно вышел на улицу.

Так Мона Лиза вернулась на родину. Правда, ненадолго.
Флорентийский суд оценил патриотизм злоумышленника, и дали ему только год. А уже через полгода (поездив по музеям Италии) странно улыбающаяся Мона Лиза вернулась снова во Францию. Чтоб уже навсегда заснуть под бликующим от фотовспышек стеклом.
А может быть, она бы тоже хотела остаться украденной и на наши дорогие и дешевые телефоны не запечатленной? Не снимай меня. Ни в прямом, ни в переносном смысле.
Я стою дороже.
________
(Дмитрий Влденников, колонка в Газете.ру о причинах улыбки Моны Лизы, август 2021)
https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13896716.shtml
круг с птицей

(no subject)

https://sovlit.ru/tpost/bmsoc24ve1-lyubovniki-v-avguste

Любовники в августе
Дмитрий Воденников

У меня дома нет телевизора (я совсем этим не горжусь, просто он не вписался после давнишнего ремонта, да и зачем сейчас телевизор, теперь весь интернет – телевизор), и поэтому в гостиницах для меня всегда открываются бездны.

Я включаю первую попавшуюся программу и узнаю много нового.

Например, однажды я открыл для себя программу про фабрику американских фотомоделей.

Там все осуществлено по недоступной нам, простым людям, логике.

Есть двенадцать девочек нереальной красоты. Им дают задание. Например, фотосессия на вампирскую тему. Есть партнёр, есть визажист, есть ванна искусственной крови, есть фотограф. Вот девочки и стараются.

Потом уважаемое жюри судит их снимки.

– Тут ты неестественна, – говорит одна из судей первой девушке. – Посмотри, посмотри на своё фото! Ты не смогла раскрыть свою сущность!

(Какая сущность в ванне с искусственной кровью?)

– Смотри, как неестественна твоя поза! – не унимается жюри (видимо, девочку хотят добить.) – Смотри, как ты не осуществилась! Как человек и актриса!

Девочка выбегает в слезах.

– А тебе удалось! – говорит судья другой девушке с такой же неестественной фотографией.

Девушка плачет от радости (они вообще там всё время плачут): – Я смогла это сделать, потому что взрастила зерно по системе Станиславского!

(Какое зерно Станиславского в этой ванне?)

В конечном итоге девочек становится на одну меньше.
Почти как неполиткорректных негритят.

Выбывшая влачит по коридорам общежития свой лузерский чемодан под беспощадным глазком телекамеры, пока не исчезает для мира гламурной прессы навсегда. Выращивай цыплят где-нибудь на ферме в Аризоне, неудачница! А для оставшихся приготовлен уже новый конкурс. И бездна снова открывает свой темно-розовый звёздный в блестках зев.

***

Ты помнишь, Алёша, как мы полюбили писателя, который стырил две тысячи круассанов
В парижских кафе, когда писал свой знаменитый роман?
Мы забыли название романа, забыли имя писателя,
Но помним про две тысячи круассанов, которые писатель украл и съел.
Мы тогда твёрдо решили с тобой, Алёша, что станем писателями,
Будем тырить круассаны и описывать свой богатый внутренний мир
Языком Пруста и Кафки, Набокова и Бунина,
И того писателя, который тырил круассаны, к сожалению, мы не запомнили его имя.
Но в нашем с тобой отечестве, Алёша, нельзя так просто стырить круассан,
Потому что здесь нет свободы и за всё приходится платить.
По этой, в том числе, причине в России нет писателей мирового уровня.
Русские писатели мирового уровня живут далеко за пределами отечества
И я абсолютно уверен, они, да, да, воруют круассаны!
Не потому что голодны или порочны в самой своей сути,
А потому что это культура, традиция, духовная потребность и стиль.

(Виталий Пуханов)

...Недавно я писал колонку в другое издание, и там у меня был героем Аркадий Штейнберг. Поэт, переводчик, художник, два раза отсидевший в сталинских лагерях. Материала я набрал много, не всё вошло в тот текст, ну что ж, значит, пригодится для этого.

Например, Штейнберг рассказывал, как в 1959 году ему смогли достать билет на первую Американскую выставку. Она как раз была в Сокольниках, это место мне не чужое.

«Он отправился прежде всего в павильон искусства, где оказался единственным посетителем, прочие толпились близ технических чудес. Неторопливо ходил от холста к холсту, разглядывая то, что и в репродукциях тогда мудрено было раздобыть, например, Поллока. И вдруг к нему подошёл дежурный милиционер и, извинившись, спросил: не художник ли он? На утвердительный ответ попросил разрешения походить с ним по выставке, у него, мол, несколько вопросов есть, а спросить некого. Вопросы были с виду наивными, но по существу неожиданно дельными. И Штейнберга этот странный блюститель порядка заинтересовал необычайно. Он, конечно, захотел утолить любопытство – и услышал историю замечательную. Милиционер впервые тут дежурил в день открытия. Публика нахлынула, битком набилась, но, увидев лишь картинки, да непонятные, быстренько очистила помещение и больше не появлялась. Милиционер остался один. И от нечего делать стал разглядывать: что это он охраняет? И возмутился – какие-то линии, пятна, чёрт-те чего, дурят американцы нашего брата, издеваются, да я такого за день намалюю, сколько захочу! Нормальная, в общем, реакция рядового советского гражданина-милиционера. Удивительное произошло после: он не только сказал, но и попробовал сделать. После дежурства, по пути домой завернул в писчебумажный магазин, купил альбом для рисования и школьную акварель. Поужинал, чаю попил. Потом раскрыл альбом, кисточку в воду макнул и… ничего не получилось. Я, говорит, просидел два дня, и ничего, только бумагу перевёл. И подумал, что, наверно, чего-то не понимаю в этих американских картинках, и хорошо бы дождаться какого-нибудь художника, чтобы с ним об этом поговорить…
“Я про этого милиционера, – закончил Штейнберг, – вспомнил года три спустя, когда Хрущёв ходил по Манежу и учил художников тому, что такое искусство”».

Тут сразу вспоминается приговский «милицанер» – у него много их было. Обратите внимание, в этом конкретном тексте – «милицанер» гуляет в парке. Чем чёрт не шутит, может именно в Сокольниках?

***

Милицанер гуляет в парке
Осенней позднею порой
И над покрытой головой
Входной бледнеет небо аркой

И будущее так неложно
Является среди аллей
Когда его исчезнет должность
Среди осмысленных людей

Когда мундир не нужен будет
Ни кобура, ни револьвер
И станут братия все люди
И каждый — Милиционер

1978

(Дмитрий Александрович Пригов)

Итак: гремит своим чемоданом выбывшая с шоу красавица, сидит сокольнический милиционер (милицанер по-приговски) и рисует «как у Поллока», а умный Аркадий Штейнберг даёт свои обоюдоострые советы и характеристики.

Например, юной диссидентке Ире Каплун, когда той КГБ не воспрепятствовал, наконец, её поступлению в институт, Штейнберг сказал: «Прекрасно! Научитесь хорошо делать какое-нибудь дело. Пока у вас хорошо получается только одно – сидеть».

И непонятно до конца, куда направлена ирония: на государство или на бунтующее лицо. Скорей всего на государство, конечно. Потому что Лимонова, который ещё не эмигрировал и однажды в гостях у Штейнберга стал рассказывать о своих эпатажных выходках, хозяин дома предостерёг: «Эдик, у государства нет чувства юмора».

***

Мои друзья с обидою и жаром
Ругают несвятую эту власть
А я с индийским некоим оттенком
Всё думаю: А мне она чего?

Мешает что ли мне детей плодить
Иль уток в речке разводить
Иль быть философом своим
Мешает власть друзьям моим

Не власть корите а себя
И в высшем пламени вставая
себе скажите: что она!
Я – человек! Вот судьба злая!

Куда б не толкся человек
везде стоит ему ограда
А власть – подумаешь беда
она всегда была не рада

(Эдуард Лимонов)

Но больше всего мне нравятся его слова о Бродском. Штейнберг прочёл большую пачку текстов Бродского в начале шестидесятых и сказал: «Бродский – это такой Фишер в поэзии. Он решил стать чемпионом мира по стихам». И опять не понять: это плюс или тут есть маленький ироничный минус?

***

Августовские любовники,
августовские любовники проходят с цветами,
невидимые зовы парадных их влекут,
августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами
мелькают на перекрёстках, исчезают в переулках,
по площади бегут.
Августовские любовники
в вечернем воздухе чертят
красно-белые линии рубашек, своих цветов,
распахнутые окна между чёрными парадными светят,
и они всё идут, всё бегут на какой-то зов.
Вот и вечер жизни, вот и вечер идёт сквозь город,
вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто,
в узеньких переулках торопливо звонят соборы,
возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто.
Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами,
голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш,
вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами,
никогда ни с кем, это ты себе говоришь.
Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью,
с юной плотью входящей, всходящей на новый круг,
отдавая себя с новым криком и с новой кровью,
отдавая себя, выпуская цветы из рук.
Новый вечер шумит, что никто не вернётся, над новой жизнью,
что никто не пройдёт под балконом твоим к тебе,
и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе
чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.

(Иосиф Бродский)

Господи, какое же прекрасное у Бродского это стихотворение. И сейчас уже август, и каждое лыко в строку.

А ещё я подумал, когда много читал про него и самого его, что в Штейнберге есть какое-то настоящее толстовство или, если можно так сказать, настоящее христианство (я не знаю, был ли он крещён, да это и неважно). Даже там, где кажется это стихийное христианство должно закончиться – ибо есть же место для мести в человеке, есть же какой-то небесный закон справедливости, есть право на мысль «и всё-таки я победил». Но вот что пишет Вадим Перельмутер в своих воспоминаниях:

«Он вышел летом пятьдесят второго, кончился срок. Опыт подсказал, что попытка возвратиться в Москву может обернуться третьим арестом. Штейнберг остался в Ухте – «вольнонаёмным». Семь с лишним месяцев спустя умер Сталин.
Шестого марта, с нерассветшего ещё утра развешанные по всему посёлку тарелки репродукторов хрипели похоронными маршами. И Штейнберг ушёл в лес – по не тронутому таянием снегу, за несколько километров. Траурное эхо доносилось и туда. А он прислушивался к себе, пытался понять: что чувствует. Восемь лет он засыпал и просыпался с мыслью о том, что на двадцать восемь лет моложе Сталина, что переживёт его. Это случилось. Но радости не было. Так он узнал, что не умеет радоваться смерти. Ничьей».

***

Благословляю полдень голубой,
Благословляю звёздный небосвод –
За то, что он простёрся над тобой
И лишь тобою дышит и живёт.

Благословляю торные пути,
Пробитые сквозь дебри бытия:
Они меня заставили прийти
Туда, где пролегла тропа твоя.

Благословляю все плоды земли,
Благословляю травы и цветы –
За то, что для тебя они взросли,
За то, что их не оттолкнула ты.

Благословляю подневольный хлеб,
Тюремный склеп и нищую суму,
Благословляю горький гнёт судеб –
Он звал меня к порогу твоему.

Благословляю бег ручьёв и рек,
Разгон струи, летучий блеск волны –
За то, что в них глаза твои навек,
Как в ясных зеркалах, отражены;

И каждого холма зеленый склон –
За то, что он тебе под ноги лёг,
И самый прах земной – за то, что он
Хранит следы твоих усталых ног.

Скитания без цели, без конца,
Страдания без смысла, без вины,
И душный запах крови и свинца,
Саднивший горло на полях войны.

Весь этот непостижный произвол
Благословляю – с жизнью наравне –
За то, что он меня к тебе привёл,
За то, что он привел тебя ко мне.

(Аркадий Штейнберг)

Под стихотворением стоит дата: 13 сентября 1948. То есть он еще заключенный, во второй раз.

И написано это одной женщине, про которую глухо в воспоминаниях говорят, что она была его самой сильной любовью и что он её встретил в лагере. А потом новая пересылка и их несвободные пути разошлись.

Это же удивительно: благословить всё, несмотря на горький гнёт, на тяжелую судьбу, на тюремный произвол, всё напитать каким-то невымышленным светом, суметь и успеть этот трудный мир поблагодарить. И написать совершенно прозрачное, хрустальное, какое-то пушкинское стихотворение.

Или, например, ещё это, совсем короткое.

***

Я не был никому врагом,
А это очень плохо,
Особенно когда кругом
Враждебная эпоха.

Вот оно, истинное христианство, и неважно уже, был Штейнберг христианином или нет.
Дмитрий Воденников
круг с птицей

колонка на сайте совлит

Музейные старушки и Гагарин
Дмитрий Воденников

Что объединяет музейных старушек и Юрия Гагарина? Одиночество.
Когда входишь в пустой боковой зал – там сидит музейная старушка. Она одна. Она смотрит на тебя строго: вдруг ты сейчас начнёшь лапать картины? Или приблизишься к бедру нимфы слишком своими очками? Вдруг поцарапаешь мрамор?

Однажды я ходил на выставку Лучо Фонтаны в «Мультимедиа арт музей». Там все картины изрезаны самим художником. «И в эти острые прорехи то отражается от белой стены, на которой висит полотно, свет, то поблёскивает зеркало. А иногда просто видна стена и всё. Это как бы разрывы стихотворной ткани, через которые сквозит иной мир, иной смысл и иная возможность. Как кесарево сечение для освобождения новой жизни или рассечение трахеи, когда дышать обычным образом человек уже не может».

Я уже писал об этом, но сейчас меня больше заботит музейная бабушка.

«– Разрезы на картинах и синяки на теле, – говорил мне мой приятель, который меня туда и пригласил, – это как ваше «я утром просыпался в синяках, но это бог жевал меня впотьмах». Суть прикосновения художника к полотнам, как у вас в стихотворении: бог оставляет зримые и чувствуемые знаки на любимом теле, а художник – на картине».

Мне эта идея моего приятеля очень понравилась. Как выяснилось потом, это называется «спациализм», техника нанесения на холст надрезов, разрывов, отверстий и царапин так, чтобы через них сквозило как бы иное бытие: начало кроличьей норы, выход в окружающее пространство, попытка ухватить энергию движения.

Так вот, про бабушек. На выставке Лучо Фонтаны один посетитель попытался засунуть в одну из прорезей на картине пальцы. Так его руку чуть не откусила предсказанная бдительная смотрительница.
Только в такие моменты музейная старушка перестаёт быть одинокой.
Только тогда она по-настоящему живет.

***

Миром правят
музейные старушки.
Сами не очень хотят,
но больше некому.
По утрам
собираются в тесный кружок,
решают вопросы
войны и мира.
На обороте картин,
увозимых на выставки,
невидимыми чернилами
пишут дипломатические депеши.
Иногда забываются:
вводят войска не туда,
обнуляют курсы валют,
воскрешают убитых героев.
Музейная старушка,
иссечённая метками времени,
покрытая сетью высохших русел,
по виду неповоротлива,
но любой ваш неверный шаг
пробуждает в ней быструю лань
с головой василиска.
Так защищает она
расхожего Рубенса,
как будто сама
позировала ему и всей его мастерской
и помнит горький вкус портового пива.
И чёрную кошку Бастет
так она бережёт,
будто обнявшись
с ней засыпал на рассвете
тот резчик по камню.
В каждой музейной старушке
живёт красавица.
Убедиться в этом довольно просто.
За минуту до закрытия музея
нужно изловчиться
и поцеловать её в губы,
сухие и пыльные,
как монастырский пергамент.
Что тут начинается!
Срабатывает самая громкая сигнализация,
очень противная.
Залы заполняются беготнёй полиции.
Появляются репортеры со вспышками,
санитары с носилками
и целый Министр Культуры
Республики.
А она стоит на паркете,
юная, обнажённая, вся в пене,
и ещё не знает,
на каком языке
ей с нами
заговорить.

(Игорь Караулов)

Так и Юрий Гагарин: тоже не знал, на каком языке с нами говорить. И о чём. Никто не чувствовал так своё одиночество в капсуле ракетный кабины: просто некому было чувствовать – Гагарин был первым. Никто не говорил «поехали», кроме него, никто так не махал рукой.
Взмах руки перед вселенским одиночеством; может, даже перед смертью; или точнее – перед опытом, который непредставим. Опыт настолько огромен, что им невозможно ни с кем поделиться.

***

Кафе. А на стене висит картина:
дома, залитые солнцем,
рябь канала, гондолы.
Наверное, это Венеция.
Но я никогда не побываю в Венеции.
Не побываю в Гданьске
или в Минске.
Я не доеду даже до Зеленограда.
Потому что завяз здесь.
Я не смогу выйти из этого кафе:
встану со стула, надену куртку,
открою дверь...
и всё равно останусь сидеть за столиком –
на многие дни, на годы,
до скончания времён.
Не будет уже ни этого столика, ни этого кафе,
ни картины на стене,
ни этого города, ни этой страны,
но я – буду – здесь
безмолвным призраком.
А безмолвные
и призрачные официантки
будут приносить мне кофе
и круассаны –
даже не догадываясь,
что мертвы уже чёрт знает сколько лет:
ведь приносить мне кофе
и круассаны с шоколадом –
их работа.
Я же буду способен
лишь продолжать ждать Тебя.
Я буду знать, что Ты не придёшь
(я уже это знаю),
но даже и виду не подам:
глотая холодный эспрессо
из призрачной чашки,
продолжу разглядывать призрачную картину,
где изображена Венеция:
дома, залитые солнцем,
зеркальный канал и гондолы.
Вряд ли к тому моменту
у меня останутся мысли,
ну, разве только одна:
я бы мог побывать там, в Венеции,
только вместе с Тобою.
Да и вообще,
не станет уже ни Венеции, ни домов, ни гондол.
Но Ты – останешься.
Потому что я
Тоже останусь –
ждать Тебя.

(Павел Щербаков)

«Гагарин, Гагарин, я вас любила». Так поётся в одной старой популярной песенке. Недавно был его, гагаринский, праздник (гагара, птица, крылья, полёт), многие вспомнили эту песенку, многие вспоминали что-то из слухов, легенд.

... Говорят, что однажды Юрию Гагарину на приёме у английской королевы подали чай с лимоном. По русской традиции, он выпил чай, потом достал ложечкой лимон и съел его.
Все сопровождающие его с советской стороны были фраппированы.
Этот поступок никак не вписывался в протокол. Но королева невозмутимо достала свой лимон и тоже съела. Весь двор сделал то же самое. (Это же английская королева, а не музейная старушка: она тоже умеет нарушать правила.)

«Говорят, что этот инцидент стал прецедентом: теперь при английском королевском дворе можно съесть лимон, вынув его из чая. На самом деле чай уже был напоследок, а началось всё с обеда, где Гагарин растерялся при обилии приборов и взял не ту ложку и стал есть. Двор был в шоке, но королева взяла тот же прибор и сказала: “сегодня едим по-гагарински!”»

Так мы ищем своего героя, своего человека.

МОЙ ЧЕЛОВЕК

Пойду в дымную рюмочную,
потолкаюсь, поищу его,
моего человека.
– Простите, вы не видели? У него ещё судьба –
с большими такими диоптриями, толстыми,
и кажется, что вся душа из глаз наружу,
а на самом деле – вся внутри.
– Дужки перемотаны изолентой?
– Да: ему эпоха
наступила, раздавила,
говорит, не нарочно. Одно стекло треснуто.
– Да вон он, в углу!
Точно: он всегда здесь.
Улыбка его гагаринна,
водка в стакане – олешинна.
Пробираюсь к нему: рядом с ним
всегда свободно.

(Сергей Круглов)

Конечно, свободно. Все же боятся сесть рядом с человеком в кафе, который ведёт себя так, будто нет никакого уже кафе вокруг, что это всё – призрак: и официантки призрак, и ты, только вошедший сюда, призрак, и даже дом, в котором расположилось кафе, тоже дом-призрак.

Может, этот человек переходил в свое время на выставки авангардного искусства? Может, это сам Гагарин, который вернулся к нам для второй жизни? Может, новый Гагарин хочет сунуть пальцы в прореху инобытия? Может, ему не достает музейной старушки, которая вразумит его?

Но старушки вернутся.
Старушки всегда возвращаются.

* * *

Старух было много, стариков было мало:
то, что гнуло старух, стариков ломало.
Старики умирали, хватаясь за сердце,
а старухи, рванув гардеробные дверцы,
доставали костюм выходной, суконный,
покупали гроб дорогой, дубовый
и глядели в последний, как лежит законный,
прижимая лацкан рукой пудовой.
Постепенно образовались квартиры,
а потом из них слепились кварталы,
где одни старухи молитвы твердили,
боялись воров, о смерти болтали.
Они болтали о смерти, словно
она с ними чай пила ежедневно,
такая же тощая, как Анна Петровна,
такая же грустная, как Марья Андревна.
Вставали рано, словно матросы,
и долго, тёмные, словно индусы,
чесали гребнем редкие косы,
катали в пальцах старые бусы.
Ложились рано, словно солдаты,
а спать не спали долго-долго,
катая в мыслях какие-то даты,
какие-то вехи любви и долга.
И вся их длинная,
вся горевая,
вся их радостная,
вся трудовая -
вставала в звонах ночного трамвая,
на миг
бессонницы не прерывая.

(Борис Слуцкий)

...А над всем этим летает Гагарин.

Мы живём в странном мире: он только кажется привычным – на самом деле он переливается и мерцает.

***

Он обернулся простой такой
И белозубый, незнакомый,
Пригладил волосы рукой,
Пока ещё не сведен оскомой
Добрый-добрый рот его,
Нежной-нежной щетиной рыжей
Касался, пусть бы был никто,
Прощай, прощай, родной, бесстыжий.
Жизнь била, била, да.
Жизнь крыла спалила
Гагарин, я Вас любила.
Гагарин, я Вас любила.
Гагарин, я Вас любила.
Гагарин, я Вас любила.

(Максим Кучеренко, группа «Ундервуд»)

Юрий Алексеевич, мы вас любим. Ешьте свой лимон из чашки, берите не ту ложку – вы сделали невозможное: вы нарушили правила, и теперь мы едим, пьëм по-гагарински и тоже хотим жить и исчезать по-птичьи.

https://sovlit.ru/tpost/9nacbmbxn1-muzeinie-starushki-i-gagarin
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13316839.shtml

... Андрей Рублев умер 17 октября 1428 года во время морового поветрия, проще говоря, от чумы. Мы тоже сейчас живем во время морового поветрия, только называется оно по-другому.

«Откройте рот», – говорит врач в маске, пришедший к нам. И маска его заостренная, с раструбом. Как во время европейской средневековой чумы. Помните, стоят запечатленные на старых рисунках средневековые доктора с черными клювами? В клювах – душистые травы, пряные лекарственные вершки и корешки, с сильным интенсивным запахом, например, чеснок, или просто засунут кусок тряпки, пропитанный уксусом. Все это маскировало ужасный чумной смрад и якобы защищало доктора от чумной палочки.

«Господи, упаси, господи, упаси», – наверное, говорил Андрей Рублев, когда пришли к нему первые симптомы.

Еще не было построено храма-юродивого прямо по соседству с Кремлем (место дурака в Древней Руси всегда было по соседству с царями, пусть царям это и не всегда нравилось: но сидит на троне царь, а рядом с ним дурачок с кнутиком, как пародия, как прямой намек, как напоминание – помни русские сказки, думай о них, неровен час, Иван-дурачок Иваном-царевичем станет), но умирал Андрей Рублев тоже в святом месте. В Андрониковом монастыре.

Там он весной последнего своего года начал писать фрески Спасского собора. А когда умер, приснился напоследок своего другу и помощнику Даниилу Черному. Есть легенда, что Черный увидел перед смертью во сне Андрея Рублева, который звал его к себе в рай. И Андрей показался Даниле очень спокойным и радостным.

И, наверное, в том рублевском раю краски были легкие и светлые. Золотисто-желтые пашни, светло-голубые небеса, розовый закат. И ни одного сурового, аскетичного лица – только радостные. И нет больше темно-красного, зеленоватого в тенях, мрачного.

И что самое удивительное – все там в раю улыбаются.

Правда, не хохочет никто.

Потому что нельзя представить Иисуса Христа хохочущим.
круг с птицей

колонка в «Учительской газете»

ШУМ ОКЕАНА И ДОВЛАТОВ

В довлатовском рассказе «На улице и дома» герой писатель Габович пишет сенсационную книгу. Называется она «Встречи с Ахматовой». И подзаголовок: "Как и почему они не состоялись".

- Знаете ли вы, что у меня есть редкостные фотографии Ахматовой?
- Какие фотографии? - спрашиваю.
- Я же сказал - фотографии Ахматовой.
- Какого года?
- Что - какого года?
- Какого года фотографии?
- Ну, семьдесят четвертого. А может, семьдесят шестого. Я не помню.
- Задолго до этого она умерла.
- Ну и что? - спросил Габович.
- Как - ну и что? Так что же запечатлено на этих фотографиях?
- Какая разница? - миролюбиво вставила жена.
- Там запечатлен я, - сказал Габович, - там запечатлен я на могиле Ахматовой.

Третья квартира в Нью-Йорке у Довлатовых была на углу 108-й улицы и 63-й драйв. Сперва они жили на Флашинге, там, где затем возник Чайна-таун, потом сняли квартиру на 65-ой, а потом переехали сюда. Человек, сделавший описание этой квартиры в четырнадцатом году, утверждает, что снаружи кирпичный дом смотрится вполне добротным, но внутри пообветшал. Шесть лет назад возраст и изъяны дома были скрыты панелями, на которых висели дешевые репродукции картин мировой классики. Что, интересно, там висело в 2014 году? Тициан? Мона Лиза да Винчи? Подтаявший пломбир Марка Ротко?
Моне! В ожидании лифта можно было полюбоваться репродукциями Моне. То есть владельцы дома предпочитали импрессионистов. Так и запишем.
Я, кстати, тоже однажды был в Америке, то ли в конце девятисотых, то ли в начале двухтысячных. Это было так давно, что даже еще можно было курить в самолетах. Правда, в хвосте. «Я не могу выносить табачного запаха!» - кричала по-английски какая-то дама с передних кресел. Но русские поэты в хвосте самолета все равно курили.

... Мы прилетели в Нью-Йорк в апреле. В Москве уже стояла жара, а на Атлантике было десять градусов тепла. Мы жались друг к другу, как озябшие овечки, над нами цвели розовые вишни. Помню этот звук полицейских машин ночью за окном, странный бургер с зеленью, совсем не биг-мак, который нам принес в свой номер, собрав нас для ужина, наш организатор; помню куриные крылышки в каком-то баре – их я попробовал в первый раз. И еще эта разница во времени: я проснулся в пять утра в своем номере, и в семь вышел на улицу. Город только просыпался, открывались пончиковые, шли какие-то красивые женщины в кроссовках, с собой они несли пакеты с туфлями на высоком каблуке. Но, впрочем, это почти всё, что я видел. На Манхетене я жил два дня, в Бруклине после всех выступлений побыл на вечеринке, потом нас увезли в какой-то пригород, а вот дома Довлатова я так и не увидел.

Океану же повезло больше. Его я хотя бы услышал в темноте. Обратные билеты у нас были с открытой датой, можно было улететь хоть завтра, после окончания выступлений, хоть через неделю (хозяева-организаторы нам предоставили свой дом недалеко от побережья). Нас привезли на берег океана поздним вечером, и вот тогда я услышал его шум. Это был совсем другой звук, не моря, так море не шумит. Это был огромный тяжелый гул. Он шел на тебя, накатывал в темноте, ты сам был в темноте, сам был этой темнотой – и это было непередаваемо. «Ничего, - сказал хозяин дома, - завтра мы приедем сюда уже днем».

Мы вернулись в гостеприимный двухэтажный дом с картонными стенами, я провел там ночь, утром спустился на кухню и сказал хозяйке дома: «Я хочу улететь сегодня».

Так я тебя никогда и не увидел, океан. И тебя, дом Довлатова. А так была бы фотография: «Я и Сергей Донатович».

В общем, гуд бай, Америка, оу. Которую я увидел один раз. И больше уже никогда-никогда не увижу.

______
(Дмитрий Воденников, колонка в «Учительской газете», сентябрь 2020)

http://ug.ru/shum-okeana-i-dovlatov/
круг с птицей

(no subject)

https://snob.ru/profile/28376/blog/168807?fbclid=IwAR125YmSGrznAsnyMt8WjwAx6hIkG00LROJo1xhWgwYqo2fp9-pSuTHWk8A

Под эгидой Школы «Пишем на крыше», журнала «Вопросы литературы» и Национального фонда поддержки правообладателей. Колонка "как делается текст".
"13 сентября 1501 года великий скульптор приступил к работе над своим Давидом. Отсекал, сообразно своим же заветам, всё лишнее от огромной глыбы мрамора. Два года и четыре месяца стучали его молоток и долото. И вот всё было закончено. Принимать работу пришла вся местная знать и, в частности, глава городского правительства Пьеро Содерини. Он, собственно, и был главным заказчиком этой статуи. «Никому не кажется, что нос Давида слишком велик?»
(...)
На голову комиссии полетела мраморная пыль.
(...)
Пьеро Содерини воскликнул: — Вот теперь совсем другое дело! Теперь статуя прекрасна!
Я всё жду момента, когда Игорь Ильин, выслушав мои предложения по изменению текста («мне кажется, что тут надо дотянуть, а тут убрать «и»»), пришлет мне на следующий день неизмененный текст, а я воскликну: «Вот это совсем другое дело!»
круг с птицей

колонка в Учительской газете

ДЕСЯТЬ ПРОЦЕНТОВ НАДЕЖДЫ

Или вот, допустим, шарики.
Которые плавают на компьютерной заставке, когда компьютер ещё не заснул, но через какое-то время собирается. Двигаются по чёрному экрану, сталкиваются. Малиновый, синий, зеленый, жёлтый.
Потом экран гаснет. Одно пустое чёрное небо.

Я люблю Марка Ротко. В каждом большом европейском городе я раньше всегда узнавал, есть ли там его картины. Теперь не узнаю, но мне многое теперь не так интересно.
Художник, к которому прилипло прозвище «маляр», говорил странные вещи.

Например: не рисуйте маленькие картины – рисуйте большие, а еще лучше гигантские. Это требование Ротко кажется диким. Почему? На каком основании? Во-первых, у него у самого есть небольшие полотна, во-вторых, что это за живописный фашизм? Объяснял это свое требование Ротко не менее дико. «Причина, почему я пишу большие картины, состоит в том, что я хочу быть близким и человечным».

Приехали. Рисую Титаник, потому что хочу нарисовать лодочку. Рисую планету Земля, потому что хочу нарисовать девочку с персиками.

Но Ротко не унимается.

«Рисовать маленькие картины – значит ставить себя вне своего опыта». Еще одна загадка. Я рисую сирень на окне – и что? Это значит, что я ставлю себя вне своего опыта? Но вот же они: моя ваза, моя сирень, мой опыт.
«Если вы пишете большую картину, то вы весь в ней, вы ею не командуете». А вот это понятно, и всё сразу стало на свои места.

Ротко сознательно имитировал детский способ класть краску. Тут жирный мазок и тут. «Так и мой пятилетний ребенок нарисует!» В Хьюстоне есть его капелла, где висят 14 черных и лиловых больших полотнищ, посередине зала – скамьи. На которых ты можешь отдохнуть. «Мой мозг вспыхивает от цвета».

Старея, Ротко всё меньше хотел видеть рядом людей. Он даже за год до смерти переехал от семьи в мастерскую, жил там среди своих двухцветно-темных и двухцветно-ярких картин. Но вот своей маленькой дочери радовался. Она приходила в студию и картины ей нравились. «Это как будто ночь, страх». «А тут как будто солнце ввалилось, счастье».
Ротко часто говорил, что его полотна надо разглядывать с расстояния десяти сантиметров. Приблизьте лицо к своей стене в квартире: вы почти уперлись лбом в обои или краску. «Вы должны почти погрузиться в картину». (Как же. Кто это в музее нам разрешит? Ротко теперь стоит миллионы.)

В 1958 году Марк Ротко вывел перед студентами формулу своего искусства. Это озабоченность смертью и ее осознание. Это страстное, чувственное взаимоотношение со всем в этом мире. Это конфликт и желание. Это ирония к самому себе. Это игра и юмор. Это обязательный элемент случайности. И это – надежда. (Последний пункт мне нравится больше всего). Вслушайтесь. «Надежды должно быть ровно 10 процентов, чтобы легче было вынести трагическое содержание картины».

И вообще жизни, добавим мы от себя.

Через десять лет после провозглашенной формулы, Ротко был вынужден сам себе изменить. Он перестал браться за слишком большие полотна. Ночь и вечность больше не вламывались через картины в музейные комнаты: просто открывали окно. Свет желто-красного бессмертия больше не заливал стену – достаточно уже квадрата прирученного солнца. Ротко стал работать в других форматах (вот почему мы теперь видим в музеях мира так много его небольших картин).

Через сорок лет после смерти художника та самая дочь Кейт и ее брат Кристофер обратились в верховный суд штата с просьбой перезахоронить останки отца и матери рядом. Почти сорок лет до этого муж и жена пролежали отдельно. Последний год при жизни Марк Ротко провел вне семьи. И мы не знаем, хотел бы он соединяться с кем-либо после смерти. Может, он хотел лететь в свой черно-коричневый мрак или в свое желто-красное солнце. Один. Я не стал искать в интернете сведений, выполнил ли суд просьбу сына и дочери, это теперь неважно.

Разноцветные шарики сталкиваются другом с другом на черном экране, меняют цвет. Как будто спорят друг с другом, враждуют, любят. Желтые, красные, зеленые, голубые.

Потом экран окончательно гаснет.

Надежды должно быть ровно десять процентов.

______
(«Учительская газета», сентябрь 2019)
круг с птицей

Журнал STORY

ДОМ С ВИДОМ НА ГОРУ
Дмитрий Воденников

Он хотел жить на склоне горы Сен-Виктуар, которая десятки раз была запечатлена на полотнах его кумира, импрессиониста Поля Сезанна. Он хотел выходить утром из дома и этот склон видеть.
Так и случилось. На этот биографические параллели закончились.
Его «единственный учитель» не особенно любил говорить об искусстве: боялся увязнуть в терминах. Да и людей в последние 20 лет своей жизни не сильно терпел: свел все контакты до минимума, предпочитая обсуждать дела только в письмах, закрылся в небольшой студии и рисовал свою гору.
А Пикассо же всегда был людьми окружен. Одна из статей, ему посвященная, даже так и называется: «Последние тринадцать лет: в окружении друзей». Как в окружении огня или неприятеля.

Десятки раз выходил художник Поль Сезанн писать эту гору в разных ракурсах. Нет, он не ищет нюансов освещение, он ищет суть горы.

Вздрогнешь — и горы с плеч,
И душа — горе.
Дай мне о горе спеть:
О моей горе!

Так написала Марина Цветаева, ни одному из этих двух художников не ведомая. Но сама суть этого четверостишия, если бы его смог художник прочесть, в каком-нибудь небесном будущем переводе, Сезанну понятна, он сам такой: начинает писать не сразу, сидит или стоит, тикают часы, накапливается время, художник всматривается в пейзаж, молчит, ждет виденья будущей картины. Потом делает много набросков (акварель, пастель), откладывает один вариант и берется за другой – иногда забывая первый на несколько лет. «Постепенно изображения горы становятся все более лаконичными и иногда почти абстрактными».

Сен-Виктуар, гора Святой Виктории, чем ты так приманила его?

В 1907 году на Осеннем Салоне Пикассо видит ретроспективу работ Поля Сезанна, и это становится вехой. Конечно, он видел картины этого художника и раньше, но лишь на этой выставке, по его словам, смог по-настоящему в них «упасть». Пикассо говорил позже: «Влияние Сезанна постепенно заполнило абсолютно всё».
И свой призрачный дом (которого никогда не было в реальности и чертежах), дом любви к Сезанну Пикассо первый раз строит именно тут.
Ну а теперь к реальности.
Роланд Пенроуз, британский художник, писатель и историк искусств, двадцать лет находящийся рядом с великим художником и начавший писать свою книгу по инициативе и при содействии самого Пикассо, рассказывает:
«…Пикассо однажды спросил у меня в «Калифорнии», нравится ли мне его здешнее окружение, и, не ожидая ответа, резко добавил: «А вот мне нет». Сад, несмотря на присутствие нескольких великолепных деревьев, казался ему искусственным, а архитектура здания, хотя и обеспечила ему массу места и света для работы, все-таки сильно отдавала буржуазной вульгарностью 1900-х годов. Кроме того, близость Канна и его переполненных пляжей, а также растущее число поклонников, равно как и ловцов автографов сильно уменьшали для Пикассо привлекательность этого жилища. Ежедневное посещение пляжа перестало соблазнять его, и он стал проявлять куда больше раздражения по причине частых вторжений, случавшихся днем, а еще больше — из-за шума установленного где-то напротив его окон новомодного проекционного оборудования под названием «son et lumière» («звук и свет»), неутомимо и допоздна повторявшего по вечерам славную историю островов Лерен».
«Калифорния» - это вилла Пикассо в Каннах. И судьба этой виллы была решена. Однажды он позвонил по телефону старому другу и сказал: «Я купил Ле-Мон-Сент-Виктуар»». Старый друг, зная любовь Пикассо к пейзажам Сезанна, всё понял неправильно.
«Поздравляю, - ответил он. - Но какой?»
Тогда Пикассо пришлось объяснять, что речь идет не о картине, а об огромном имении площадью свыше 800 гектаров, покрытых почти целиком лесом, о древнем замке Вовенарг на северном склоне горы, о самой реальной горе (как вздох, как выдох, как вид и будущая жизнь), которая и дала название поместью и которую, конечно, купить было нельзя.
«Все это случилось с головокружительной быстротой, - вспоминает подробный Пенроуз. – С самого первого взгляда Пикассо был очарован суровым достоинством древнего сооружения с его башнями и крепкой каменной кладкой, возвышавшегося на скалах в центре дикой и прекрасной долины. Его благородные пропорции и сильнопересеченные окрестности напоминали художнику испанский castillo (замок), а отдаленность нового приобретения обещала сделать его настоящим убежищем, о каком он давно уже мечтал, — убежищем, расположенным вдали от фривольного легкомыслия Канна. Не прошло и недели, как Пикассо стал владельцем этого большого поместья, принесшего с собою еще и титул маркиза де Вовенарга».
Неслабо, - завистливо воскликнем мы.
И потянулись долгие месяцы французской зимы, которую смешные французы называют холодной: «жестокий ветер под названием мистраль хлестал скалы и сосновые леса своими ледяными кнутами», однако отважный Пикассо все равно приезжает сюда, чтобы снова и снова проверить, как движется работа. Новый дом, новые установления.
И тут происходит анекдот, который и свидетельствует, как же Пикассо все надоели.
Прежняя смотрительница, не узнавшая нового хозяина, грубо пыталась отшить какого-то неизвестного ей шумного посетителя. (Мне всегда Пикассо чем-то напоминал кузнечика: и большой лысой головой и подвижностью: то здесь, то там.) Когда же поняла, кто приехал в первый раз осматривать усадьбу, очень смешалась, открыла, разумеется, ворота и потом даже попыталась извиниться.
«Простите меня, мэтр, за то, что я была такой грубой», — сказала она. «Ничего страшного, — ответил ей Пикассо. — Вы всегда должны будете поступать с посетителями именно так и даже еще хуже».
Пикассо знал толк в грубости, однажды он так сказал в одном интервью: «Имеет значение не то, что художник делает, а то, кем он является. Сезанн никогда не заинтересовал бы меня, если бы он жил и думал, как Жак-Эмиль Бланш, даже будь нарисованное им яблоко в десятки раз красивее. Что привлекает наше внимание, так это тревожность Сезанна. В этом состоит его главный урок».
Тревожность экономки ему понравилась.
… Помните известные картины Пикассо в его «аналитический» период? Помните его кубизм? Когда целый предмет разлагается на мелкие разнородные детали и зритель видит картину только по частям и только один фрагмент за раз: например, только голову, но не тело. Только глаз, но не рот. (Рот как-нибудь в следующий раз.) Когда человек изображенный как бы разваливается, да и не человек вовсе: какой-то кузнечик. Геометрические блоки, увеличение объема, исчезнувшая перспектива, однотонная палитра. В некоторые картины Пикассо даже вводит типографский шрифт и грубые материалы: обои, куски газет, спичечный коробок. И всё заполнено под завязку, выпирает из рам. Всего слишком много.
В первый раз этот фортель у Пикассо не прошел: его новый дом оказался настолько просторным, что заполнить его было непросто. Дом был прожорлив и вместил в себя всё.
Сперва из Парижа прибыли фургоны для перевозки мебели, но там была не мебель – картины. И его собственные, и те, что он собирал. И Матисс, и Гоген, и Таможенник Руссо, и, конечно, Сезанн.
Когда-то они лежали, перевязанные тканью, никем не виденные, никому не показываемые. А теперь выпустили их на свободу – и вот они тянут в себя красками, ломают перспективу, почти стрекочут, скворчат.
« Бронзовые скульптуры из «Калифорнии» прибыли сюда без постаментов и были свалены вдоль подъездной дороги в том виде, как их выгрузили из фургонов. Длинная цепочка фигур выглядела так, будто их не просто притащили сюда, но и велели быть готовыми приветствовать приезд хозяина. Затем прибыла мебель, выбранная в антикварных лавках по всей округе, главным образом из соображений ее внушительного размера, прочности и хорошего качества изготовления; теперь появлялась возможность сделать большие побеленные комнаты пригодными для жилья".
Но главный сюрприз, который подарил замок художнику – это был буфет.
Тяжелый, резной, XIX века рождения. Теперь у него появились новые друзья: прибывшая в замок мебель (в тех же фургонах, да-да) была куплена в антикварных лавках по всей округе, выбиралась за внушительный размер и стать; тут же толпились и мебельные твари поменьше: например, стулья. «Если стулья нуждались в новой обивке, Пикассо, недолго думая, застилал их простой тканью и затем покрывал эти суррогаты холстов узорами, отражавшими краски окрестного ландшафта, где хозяйничало всевластное солнце».
Ну чем не кубизм?
… Ну а теперь немного арифметики. Замок Вовенарг Пикассо купил в сентябре 1958. В 1955 году скончалась жена Пикассо Ольга Хохлова. Жаклин Рок, его возлюбленная, сильно надеялась, что после этого художник женится на ней, но свадьба была отпразднована только в 1961 г., когда Пикассо почти стукнуло восемьдесят лет.
Но в большом зале замка, где высится камин XVIII века, давно появились новые портреты Жаклин. Этот дом - ее. Яростные красные, черные и мрачные темно-зеленые тона и ее лицо, которое изображено очень экономно и точно. Почему-то на одном из них даже есть подпись: «Жаклин де Вовенарг». Зачем, почему? К чему такая многозначительность? А может, просто игра?
Когда Пикассо исполнилось уже настоящие 80 лет, без всяких «почти», он вдруг меняет решение и перебирается в городок Мужен, поближе к врачам. Там и умирает.
Важно же все-таки, что похоронить он себя все равно успел завещать в Вовенарге. Там всё так и сохранилось. Кто-то написал: «замок напоминает капсулу времени» - после смерти ни Жаклин, ни Кэтрин (дочь) сюда больше не приезжают. Я бы тоже не вернулся.

кисловатая конфета мятная пастилка синий пакет
и розовый цвет миндаля в сахаре
кисловатая ширма сиреневого цвета отделяющая
зеленые листья пакета миндаля в сахаре от конфетно-розового цвета флейт
три франка девяносто три приторность холодный шоколад
триста восемьдесят пять мятные пастилки и вся сумма суммы этой суммы
какой майский вечер какой адский поезд и какая самба похотливая обезьяна ставит будильник на час счастья и ставит закорючку хвостом в книге записей
синий тапок с китайским рисунком вздыхает а удовольствие тянет свои кишки по арене букет гладиолусов прибитый к граниту разрывает свои цепи в меду
луна прикрывает свои карты и потихоньку поджигает облака (вдали ревет осел)

Это стихи Пикассо.
«Мне говорят, что ты пишешь. От тебя всего можно ожидать. Если однажды мне скажут, что ты ходишь в церковь, я тоже поверю», - так однажды написала Мария Пикассо сыну.
Кисловатая конфета, мятная пастилка, синий пакет.
Там, в его замке, всё практически сохранилось нетронутым: люди просто выехали – декорации остались. Ну, может, только фантики от конфет убрали: все-таки там теперь музей.
На одном из живущих в доме натюрмортов живут лютня и большой кувшин, которые как будто ухаживали друг за другом в каком-то танце.
«На кувшине, - пишет Роланд Пенроуз, - изображен новый знак, который можно было бы назвать логотипом Вовенарга. Это солнечный лик с четырьмя изогнутыми «щупальцами», исходящими от него на манер той древней эмблемы, что известна нам под названием свастики, или же астрологического знака Тельца с двумя добавленными рожками. Доминирующие цвета — бутылочно-зеленый и красновато-розовый — кажутся отблесками солнечного света, падающего на голый известняк горного склона, а затем профильтрованного глубокими тенями сосен, сочной и пышной травой с расположенных ниже лугов и здешней почвой охряного цвета. Есть в Вовенарге и вода, которую две причудливые головы, встроенные в каменную кладку террасы, струями извергают в два больших резервуара из неотесанного камня — по одному вдоль каждой из сторон лестницы, ведущей к парадной двери. На самом деле это весьма изящные и уместные детали, разработанные португальскими каменотесами в XVI веке. «Португальские они или испанские, — это все равно», — прокомментировал сии архитектурные излишества Пикассо, думая, вероятно, о Веласкесе и желая настоять на иберийском характере своего нового дома». Конец цитаты.
Это смотрится какой-то фольгой и туристической чушью. Пикассо слишком много менял домов, чтобы хоть к какому-нибудь из них по-настоящему привязаться. И к этим причудливым головам, и к этим лютням. Но этот свет, но эта гора, но этот Сезанн…
К чему все оплакивать и оплакивать миндальные деревья в цвету? (Это опять из его стихотворения.) Не к чему. Пусть отгорит северная заря комически переодетая в кузнечика-богомола. Пусть придет холодный мистраль.

После смерти мужа Жаклин хотела сделать из дома музей, но жители деревни (тогда их было около 300-400) этому воспротивились, опасаясь огромного наплыва посетителей. Когда в 1986 Жаклин добровольно ушла из жизни, дом стал собственностью ее дочери, Катрин Хьютин (Catherine Hutin), которая согласилась открыть замок для посещения только в 2009 году и теперь, с мая по сентябрь, небольшие группы туристов имеют возможность посетить дом и могилу Пикассо и его последней жены.
«… В скромно декорированной спальне на прикроватном столике стоит телефон модели 50х годов, на полу – огромный швейцарский колокол. “Поднимая его, каждое утро”, – рассказывает Пепита Дюпон (Pepita Dupont), подруга Жаклин Рок, написавшая книгу «Правда о Жаклин и Пабло Пикассо», – “Пикассо, которому уже было за 70, проверял, есть ли у него еще силы”».

Силы были всегда. А потом исчезли.
Кончилась жизнь. Здравствуйте, покой и бессмертие. Лети, кузнечик.
круг с птицей

Колонка на сайте миллионер.ру

https://millionaire.ru/kolonka/dritryvodennikov/%d1%81%d1%82%d1%80%d0%b0%d1%88%d0%bd%d1%8b%d0%b9-%d1%81%d0%be%d0%bd-%d0%b8%d0%bb%d0%b8-%d1%86%d0%b8%d1%80%d0%ba-%d1%81%d0%be-%d1%81%d0%bb%d0%be%d0%bd%d0%b0%d0%bc%d0%b8/?fbclid=IwAR0bwHFKtcn0zRoU8erRFB2So_26cbNzW_tkKJ3CwgSHb3xb3Cy64mre_eI


«Так вот извольте жить и эволюционировать, чувствуя и сознавая каждое мгновение трагический балаган».

А так всё хорошо начиналось – плавали под потолком цирка голограммные слоны и рыбы, и никому не было страшно и больно.

Однажды ты идешь по Цветному бульвару (где, кстати, тоже есть цирк, только старый), тебе задерживают с откуда-то взявшимися наркотиками, и ты ничего не можешь доказать: тоже страшный сон.