Category: история

Category was added automatically. Read all entries about "история".

круг с птицей

Колонка в блоге Storytel

КОГДА ОСТАЛИСЬ ТОЛЬКО ДЕТАЛИ
Дмитрий Воденников
Был у Михаила Кузмина дневник. Он его любил. Но не настолько, чтобы хранить у себя. Даже несколько раз пытался пристроить куда-нибудь, продать. Но увы.
Все помнят его хрестоматийные уже слова: «...главное все кончено, остались детали».
Ну может быть и так. Но деталей оказалось слишком много.
Весь дневник в шуршании жизни, в позвякивании чайных стаканов, в мельтешении бабочкиных крыл.
В дневниках последних лет чаще всего встречаются такие записи: «встал рано, пошел туда, вернулся сюда, ждал того, не дождался, кто-то уехал домой, а вот Юрочка принес бутылочку и колбаску, поужинали и легли спать».
Неудивительно, что никто не рвался этот дневник покупать. Даже издатель Гржебин.
Но вдруг удача улыбнулась Кузмину. Старый большевик (тут хочется поставить восклицательный знак, но я не буду: мы суровые люди восклицательных знаков не ставим) Бонч-Бруевич, который уже отошел от государственных дел, купил-таки архив Кузмина и заодно дневники в его составе. Организовывался Государственный литературный музей в Москве, и Кузмину заплатили совершенно фантастическую для него сумму – 25 тысяч рублей.
Но вскоре этими дневниками заинтересовались совсем не музейные работники.
Вдруг из ОГПУ позвякивает звоночек, как твой стакан: а дайте-ка нам на изучение архив поэта Кузмина. Что там за детали?
Говорят, что сам по себе дневник Кузмина вряд ли органы интересовал: просто они стали копать под самого Бонч-Бруевича, который в этом самом Гослитмузее поднабрал для работы всяких, как тогда их называли, «бывших людей».
И было выдвинуто обвинение, что серьезные государственные средства Бонч-Бруевич тратит непонятно на что, в том числе и на какие-то никому не нужные материалы. Мелькнула там потом и фамилия Кузмина. В Политбюро была направлена депеша, и цифра 25 тысяч тоже всплыла.
«Архив содержит в себе записи преимущественно гомосексуальной темы… музейной и литературной ценности не представляет».
Бонч-Бруевич отбрехивался, конечно, как мог: дневники Кузмина, все девятнадцать томов, содержат множество литературных сведений, в нем много ценного и важного для изучения и понимания того направления левого символизма. Удивительно, что в 1940 году ОГПУ дневник все же вернуло (как же долго оно просматривало дневник, целых шесть лет), но часть материалов было утрачено. А потом и Бонч-Бруевича сняли с должности.
ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА КУЗМИНА:
Организованная жизнь
Всякий раз, как я возвращался из Европы в Россию, меня поражало разгильдяйство, распущенность, отвислые губы и животы у уличной публики. Так и в самой жизни. Чтоб жизнь кой-как стояла на ногах, была и другим интересна, и себе почтенна, и не противна, нужно ее организовать, то есть урезать здесь, прибавить там, все учесть и придать ей целесообразность. Может быть, надо взять себе раз навсегда какой-нибудь пример, образец, идеал. Часто приходится играть роль, воображать себе, что "делаешь дело", творишь, "имеешь успех", "ведешь красивую жизнь", чтобы внедрить это в собственное сознание, только тогда и сам будешь верить, и другие поверят. Легкая, веселая и счастливая жизнь — это не безболезненный самотек, а трудное аскетическое самоограничение и самовоображение, почти очковтирательство, но только так жизнь может быть активна и продуктивна. Боюсь только, не отлетит ли тогда от жизни то, что называется жизнью, и не впадет ли она в производственный кризис. Но есть люди, органически неспособные на это. В сущности, эта неспособность должна была бы быть, считаться за положительное свойство их характера, но смотреть на них со стороны, получать от них заражение, зарядку, аппетит к жизни, труднее. Они не действуют. Для влияния нужна организованная жизнь. (с)
Есть мнение, что это неожиданное изъятие было связано с выдвинутыми потом обвинениями Юрию Юркуну. То есть органы интересовал именно его архив, его рисунки, а два тома дневников Кузмина были не возвращены, что называется, до кучи. Может, там было много именно про Юркуна? Бонч-Бруевич обещался похлопотать, но ничего не вышло.
Как девушки о женихах мечтают,
Мы об искусстве говорим с тобой.
О, журавлей таинственная стая!
Живых полетов стройный перебой!
(1921)
А вот не надо этого всего.
В общем, скорее два тома кузминских дневников были уничтожены вместе с архивом Юркуна. Или же затерялись, когда Михаил Алексеевич пытался их снова продать, просочились мимо рук, упали, закатились в подпол, истлели в шкафах, сгорели потом в ленинградских печках.
ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА КУЗМИНА:
Лица
Пролетарское семейство. Злая, фанатическая жена, преступная, идиотическая девчонка и папаша - одно плечо выше другого, глаза косят и вертятся в разное время и в разные стороны. Причем вечный кретинический смех и руки все время что-то шарят. В газетах портреты - лица преступников и сумасшедших, положительно. Ударники - сплошные чубаровцы и домушники, тупые звери. Положим, и лица буржуев не много лучше, и не знаешь, что с этими людьми делать. Или время такое. Я не думаю. Когда наша патрицианка Софья Соломоновна играла с пролетаром в карамболь, ей от одной его мимики делалось не по себе”.
Какая же нежная Софья Соломоновна, еще не знала, что им всем предстоит.
Ну пусть поморщится дома, потом на людях (не бывших) посмиренней будет.
(...) Всегда опоясан,
Сухие ноги,
Узки бедра,
Крепка грудь,
Прям короткий нос,
Взгляд ясен.
Дороги
В ненастье и ведро,
Битвы, жажду,
Кораблекрушенье, -
Все бы с ним перенес!
Все, кроме него, забудь!
Лишний багаж - за борт!

Женщина плачет. (...)

(Из стихотворения Михаила Кузмина «Лесенка»)
Но есть в дневнике Кузмина и не мелкое событие, не про стаканы и колбаску, не про Софью Соломоновну, не про себя, «бывшего».
1 декабря он записывает: «Вечером сообщили, что убили Кирова. Это может быть чревато последствиями».
И не ошибся: последствия воспоследовали. Они имели отношение и к Юркуну: в 1938-м тот был арестован и расстрелян вместе с Бенедиктом Лифшицем и Валентином Стеничем.
Но, слава богу, Кузмин об этом уже не узнал: он умер 1 марта 1936 года.
Но пока он жив, он наблюдает жизнь (заодно и жизнь за ним присматривает, вполглаза – как ленивая, но опасная кошка). И эта жизнь то ли ему не нравится, то ли смешит. Сколько ее еще осталось?
ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА КУЗМИНА:
«Игра с грудями».
В ресторане "Днепр" вдруг страшно взволнованный военный с тремя ромбами привлекает общее внимание, устанавливает тишину и говорит: "Товарищи, будьте свидетелями, вот моя жена, она пошла в уборную, побыла там и шла назад, а этот гражданин ее подкараулил и за титьки схватил. Требую удаления". Пьяные стали гоготать, а жена, которая так неудачно побывала в уборной, стояла героиней и слушала.
Но в 1929 году опять происходит чудо. У Кузмина выходит его книга «Форель разбивает лед». (Это удивительно: идет уже коллективизация, а тут «стояли холода, и шел Тристан» и в оркестре поет раненное море.) Кузмин даже ждет откликов.
Он все гадал до этого в дневнике: издадут, не издадут?
И вот уже сделана обложка (художница Валентина Ходасевич), и вот уже выходит книга, и она нравится, он описывает даже удивительный случай: неизвестный ему Василий Шкваркин присылает ему по городской почте перевод, 50 рублей. Как выяснилось, он прочитал в списках ходивший текст «Форели» и пришел в восхищение.
Это Кузмину он неизвестный, а так вполне – по тем временам. Пьеса Шкваркина 1933 года «Чужой ребёнок» только в год своего создания была поставлена 500 раз. Да что там Шкваркин. Сам Багрицкий оценивает «Форель» очень высоко, даже посетил его во время своего приезда в Ленинград.
Вот только рецензий очень мало. Советская печать немногословна. В журнале «Звезда» написали, что книга почти никакого актуального значения не имеет. Кузмин не унывает: говорит, что вероятно, “хвалить не разрешат, а ругать не захотят”.
Он вообще в этом смысле потом неожиданный стоик. «Не к лицу мне плескаться в общественности, ведь, в конце концов, все это какая-то кукольная комедия».
Он живет в своем небольшом отсеке коммунальной двухкомнатной квартиры на улице Рылеева, кто-то к нему ходит, но все литературно, благополучно, как кружок эти посиделки органами не квалифицируются, поэтому, возможно, и не тронули, как тронули Хармса и Введенского.
Видный исследователь кузминского наследия сказал однажды: «Кузмин всегда с сожалением отмечал в дневнике хорошую погоду в дни советских праздников, видя здесь некую несправедливость природы». Но дальше этого не шло.
ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА КУЗМИНА
Песня.
У Достоевского в конце "Преступления и наказания" есть пронзительное место, где Раскольников выходит на работу, а из-за Иртыша по степи доносится песня как символ новой, неизвестной, пленительной и серьезной жизни. Русские иконы, русские песни, русский быт, русское платье, русские лица, русское богомоленье производят на меня такое же впечатление, родное, дикое, сладкое и серьезное. Пожалуй, даже слишком серьезное, чего-то такого, куда надо броситься без оглядки, фанатично. А я неспособен к действиям «без оглядки», без «свободы действий». Потому, может быть, и сам не произвожу на других глубокого впечатления ни в искусстве, ни в чувствах. Но! русская опасность, может быть, для меня самая опасная. Если только она еще существует. Лет 30 тому назад еще существовала кое-как, но теперь, боюсь, не обратился ли русский мир в Крит и Микены, которыми можно увлекаться, но жить которыми едва ли возможно. (1934)
Мне нравится, когда ход и тип письма в дневнике Кузмина меняется. Когда заканчиваются все эти стаканы, внешние незначительные происшествия – и вдруг выскакивает какая-то эмоция. Лаконичные мысли, чем-то похожие на Розанова. И тогда перед тобой настоящая проза.
ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА КУЗМИНА
Дождь на листьях.
Когда после дождя выйдет солнце, и все кусты засверкают алмазами и хрусталями, и под легким ветром будто дышит какое-то гофмановское волшебство. Странно все это продолжается, пока я гляжу без очков. Надену очки, все капли куда-то пропадают, каждый лист торчит отдельно, никакой груди, никакого дыхания, никакой феи, будто черт из Андерсеновской сказки вставил мне в глаз осколок зеркала. Очки - одна из причин рациональности и пессимизма. Близорукость - основа идеализма и живописи в тесном смысле слова.
Есть люди, которые произносят фразу, которую ты никогда не забудешь.
«...главное все кончено, остались детали».
Я часто произношу ее, а потом спохватываюсь.
Нет-нет, ничего не кончено.
И вы, Михаил Алексеевич, доказали нам это чуть ли не лучше других. Своим странным жеманным стоицизмом.
Пока мы живы, вокруг много деталей, которые нам стоит запомнить. Возможно, их описать. Но главное – увидеть. Пока мы видим и слышим, ничего – никогда – не кончилось.

https://blog-russia.storytel.com/vspomnit-klassiku/dmitriy-vodennikov-o-mikhaile-kuzmine/
круг с птицей

(no subject)

НИ ТЕРКИ, НИ ВОРОНКИ, НИ МОЧАЛКИ

В подземных переходах больших городов всегда сидели нищие, им что-то пробегающие по тоннелю всегда подавали. То звякнет монетка, про прошуршит бумажка. Казалось, переходы и нищие были всегда. Но нет.
Один их первых подземных переходов был открыт в Москве 16 октября 1959 года. Это было у площади Маяковского под улицей Горького. Туда, на открытие, даже приезжал Никита Хрущев.

«Пере-», «пере-». Перейди, переведи. Перескочи, перешагни.

Бог знает, что ты будешь там бормотать в каменном переходе, ища пенсне или ключи. Хотя какие пенсне? Их же уже никто не носит.
С 16 октября 1959 года подземные коридоры стали строить во всех больших городах. Ну и там закипела жизнь. Нищих, конечно, в них в советское время не было, ни нищих, ни бродяг, просто им бы никто не позволил сидеть на корточках или коленках с картонкой в руках, зато скоро возникли киоски, палатки, телефонные будки. И казалось, они будут всегда. Но тоже нет.
Зайди теперь в подземный переход (бормоча себе под нос или молча, ища ключи или бумажник): голое пространство. Обещание послесмертного коридора. Это раньше там торговали в киосках пирожками, юбками, трусами, газетами. Потом опять как языком слизало. И только в последнее время что-то сдвинулось: стали возвращаться торговцы, организованные, прилизанные, подземные. То одна волна, то другая.
А ведь коридор – это настоящее сакральное место для человека.

...Длинный темный коридор в коммунальной квартире, заваленный всяким хламом. Это не жилое помещение: туда можно выставить не очень нужные вещи. Значит, коридор – это что-то временное, но такое, что может и должно стать вечным. Вечный велосипед, который уже никуда никогда не поедет (но он был, он летел, звенел, он часть твоего детства, да что это я: он и есть твое детство), какие-то коробки с книгами, которые никто никогда уже не прочтет (но их нельзя выбросить: детям, детям, хотя дети уже выросли, да они и вообще не читают книг, один телевизор), белье на веревке (а куда? не в комнату же?), почему-то банный веник.

У Феликса Канделя, советского сценариста мультфильмов и сатирика, который потом эмигрировал в Израиль, даже был такой роман – «Коридор». О том, как жила-была такая коммунальная квартира. Так там коридор – тоже главный герой. Всё им и измеряется.
Например, Кукины. Вот они жильца тихие, незаметные, их почти в квартире и не видно. Утром проснутся и сразу на работу. Вечером придут – и в комнате своей запрутся. Тихо там. Только иногда в туалет шмыгнут. Что они там делают? Подозрительно. Кукина даже в общую кухню не ходит – предпочитает готовить на плитке в комнате. Опять же вопрос: что? На кухне их стол всегда пустой, застелен газетой, а над столом не как у других, а вообще ничего: «ни терки, ни воронки, ни мочалки».
А когда уходят, на двери в комнату – висячий замок. Что же там все-таки у них? Интересно!

Если же уже оставить Кукиных в покое и опять вернуться к коридору, то и в другую чужую комнату можно попасть только из него. Но для этого нам нужен либо скандал (воду там не закрутили или на кухне грязно), либо угощение. Подарок. Обол.
Идешь в чужую жизнь (а чужая жизнь всегда, как послесмертие: либо райская, либо ад – господи, упаси так жить), то изволь тогда гостинец с собой прихватить. Плату за проход. Из своей жизни – в соседскую. Сейчас постучишь в дверь, порожек переступишь, и всё: чужие запахи, фарфоровые статуэтки, книги, книги, лампа или торшер. «Ой, Марья Игнатьевна, как же у вас всегда уютно!»

... Почему-то как-то выронил из памяти, но Харон, который брал монету за перевоз, брал ее не из мертвой руки прибывшего, а изо рта: чтобы видимо, новоприбывший, как я, не выронил.

А если выронил или родственники поскупились, то ничего хорошего не жди: грубо тебя оттолкнет Харон, будешь в преддверии Аида век мыкаться. Хотя какая разница, где мыкаться? В Аиде тоже тоска смертная.
Но я до сих пор одного не могу понять. Зачем Харону в загробном мире деньги? Что он там с ними делать-то будет?

И как ему поступить, если кто-то все-таки назад выберется? Та же Эвридика. Возвращать деньги назад или новые брать? Поэтому, видимо, и решили где-то сверху: обратно никого не выпускать, задурить выходящему его туманную голову этим призрачным подземным переходом.

Она была распущенной косою,
Дождём, который выпила земля,
Она была растраченным запасом.
Успела стать она подземным корнем.
И потому, когда внезапно бог
Остановил её движеньем резким
И горько произнёс: «Он обернулся», —
Она спросила удивленно: «Кто?»

(Райнер Мария Рильке «Орфей, Эвридика, Гермес», перевод Е. Богатырева.)

Какой сильный поворот: она и не знала, кто за ней спустился, за кем она пошла. Ну позвал и позвал, ну пошла и пошла. По долгому пути, где по бокам в тумане – ларьки, ларьки, женские сумки, пирожки, слойки, сигареты, концертные билеты, газеты, книги, противковидные маски: ненужная ей уже чужая скучная жизнь.

...Недавно подумал: а ведь была в раннее перестроечное время песня об этом, такая же древняя теперь, как и сам мир. Алла Борисовна пела. «Паромщик». Она не про Харона ли?
И мелодия такая качающаяся, как будто кто-то за одну нитку все ноты тянет. «Разлук так много на земле». И судьбы разные. И плещется вода. И соединяются берега. А он один. Нас много, а он один. Мы все ломаем в отчаянии руки, кто на берегу, кто у лодки, а он по-прежнему один. Как та продавщица в советском магазине. У переправы.

В Фейсбуке существует очень популярная группа – «Сбой матрицы». Там люди пишут про странные, ничем не объяснимые моменты, когда вдруг вылезает в привычную жизнь, как через прореху в кармане, загадочный мир.
Вот недавно написала одна женщина, под псевдонимом (там это приветствуется). Как умерла девятнадцать лет назад ее мама. И очень эта женщина, мать потерявшая, об этой потере своей горевала. Даже в морг ее заводили под руки – она так плакала и все время думала, как же там мама ее будет лежать, в сырой земле, и как же ей будет холодно.

А в ночь перед девятым днем заплаканную женщину уложили насильно спать, а сами что-то пошли готовить – на кухню. Поминки же.
Женщина лежит, за окном – конец лета, на стенах – тени деревьев, и ей они кажутся лапами каких-то древних чудовищ.
Женщина зажмуривает глаза, и вдруг ей становится светло-светло, радостно. Это просто вдруг мама непонятно откуда появилась, взяла ее за руку (а рука-то теплая) и говорит: «Пойдем со мной, доченька. Ненадолго. Не бойся. Я тебе покажу, как там хорошо. Как там прекрасно».
И улыбается так безмятежно, так счастливо.

И вот они идут к окну, окно растворяется, за ним начинаются пески, женщина с мамой проваливаются в них, падают куда-то (коридор, коридор, подземный переход) – и вдруг обе они оказываются в нереально чудесном месте.
Там тепло, май или конец апреля, или нежаркий июнь, птички поют, деревья, очень много цветов, но главное – там есть стол. Огромный стол, а на нем бесконечное количество редких прекрасных пирожных. И почему-то касса стоит. Из таких старых, советских, которые в каждом магазине в СССР стояли. Мама набирает на тарелку пирожные, пробивает их на кассе, а чека-то нет.
Тогда женщина говорит в своем сбое матрицы (заснула, что ли, или действительно привиделось?): «Мама, ну надо же заплатить? А я ведь без денег».
А мама ей отвечает: «Не надо денег. Здесь они не нужны. Просто пробьем и всё».
И добавляет: «Боже, как же здесь хорошо. Как же я здесь счастлива. Ты даже не представляешь, доченька, как я счастлива. Поэтому ты больше не плачь».
«Тогда я поняла, что мама в раю», – так закончила свой текст про сбой матрицы женщина. И больше никогда уже не плакала о матери.

...Давайте и мы не будем больше плакать: ни в больничных коридорах, ни в коммунальных (благо, что их почти уже больше нет, ну если только студенческие), ни в туманных послесмертных.

А если кто-нибудь, особенно по нас тоскующий, придет нас из них выводить, а потом обернется в тревоге, и мы услышим третий голос (не наш, не его): «Он обернулся» – то мы спросим удивленно у этого третьего голоса: «Кто?»
Потому что мы действительно, не помним, кто это.
Потому что мы идем только вперед и вверх. Потому что нам больше никого и ничего, кроме нас и этого длинного ослепительного коридора, не нужно. Нет, вот правда, совсем не нужно. Ни терки, ни воронки, ни мочалки. Только мы и свет. Ослепительный свет нашего ничем не захламленного небесного перехода.


___________
(Дмитрий Воденников, колонка в Газете.ру о том, что мы должны идти только вперед и вверх)

https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/14094847.shtml
круг с птицей

колонка на сайте совлит

КОСТОЧКА ДИНОЗАВРА

Всегда что-нибудь пропадает. Любит жизнь украсть у нас что-нибудь. Сперва подарит, раздразнит – потом раз: и обратно забрала.

Однажды читал в какой-то книге, сейчас уже и не вспомню в какой, жизнь отняла ее название, только выписку оставила, про трамвайный быт Москвы двадцатых советских годов:

«Воры залезали в карманы, сумки, резали их бритвами, но то, что в марте 1925 года сделал повар частной столовой Иванов, превзошло многое. Он срезал в трамвае у двух девушек их красивые золотые косы. Потом, в суде, Иванов говорил, что был пьяный и не знает, зачем это сделал, выражал даже желание жениться на одной из потерпевших, когда та сообщила, расплакавшись, что из-за утраты косы ее жених, телеграфист на вокзале, отказался на ней жениться. За свою гнусность Иванов получил три месяца принудительных работ».

Жили же люди.

***
Как золотистый мёд,
В детстве время тянется,
Сегодня кукла обласкана,
А завтра брошена,
Ребёнку в сказке
Более всего нравится
Не принц, не принцесса,
А та горошина.

(Мара Маланова)

Уже и нет на свете гнусного Иванова, уже и тех двух девушек на свете нет, и кос их нет, а остался в истории этот инцидент, не принц, не принцесса, а так, маленькая полукриминальная, полукомическая теперь горошина.

Но есть вещи и посерьёзнее.

Недавно узнал, что археологи, которые проводили раскопки поселений бронзового века на реке Иордан, нашли те пресловутые Содом и Гоморру.
Только не огнем их Господь спалил, а произошло небесное событие: примерно 3600 лет тому назад тут приключилось что-то похожее на Тунгусскую катастрофу. Поврежденные кирпичи, черепки, человеческие окаменевшие останки. Либо ледяной астероид, либо гигантский метеорит. Страшный удар, мощный выброс энергии, потом огонь и ударная волна – и нет города.

«Ученые считают, что именно это событие послужило поводом для библейской легенды о гибели Содома и Гоморры, описывающей разрушение расположенных недалеко от Мертвого моря городов, на которые упали камни и огонь с неба, что привело к их полному разрушению».


Ученые создали даже компьютерную модель, с помощью которой проверили все варианты: начиная с извержения вулкана и заканчивая военными действиями. Нет, не извержение вулкана, и нет, не военные действия.

Потому что ни одно из этих событий не могло создать температуру, при которой расплавится металл, сырцовые кирпичи и глиняная посуда. При обычном пожаре температура достигает 1100 градусов, а тут нужен нагрев выше 1500.

Такое уже было однажды с динозаврами.

(А мы не знали, не ждали, они не знали, как всё непрочно. Шли там себе, сидели, дышали. Как когда-то жители Содома и Гоморры, не тех библейских, а этих – условных. Как и упомянутые перед скобками динозавры за много миллионов лет до них и до нас. Их же тоже обрекло на вымирание небесное тело: на самом деле нет, недостаточно только одного условия, даже такого большого, как гибельный метеорит. Мы тоже постарались, млекопитающие, уже сновавшие под ногами гигантов: изрядно изменили всю экосистему.)


***
По улице Жуковского
(из книжного «Листва»),
как будто бы по Питеру,
сейчас гуляю я.
Дома, домишки, домики.
Фасады и дворы.
Два шага сделать в сторону —
и Чистые пруды.
Давно ни строчки, ни полслова,
а тут, набравши темп,
глотаю воздух северный
и растрясаю эль.
Так делал Рейн по юности,
выгуливал болезнь
(болезнь зовётся астмою)
и в том спасенье есть:
идёшь, бредёшь по улице,
глядишь издалека,
как плещется, волнуется
канавка иль река;
под рифму влезет птица,
под ямб — полёт души,
и если был без воздуха,
теперь набравши воздуха,
теперь глотнувши воздуха,
дыши, дыши, дыши.

(Олег Демидов)

Дыши, пока дают. Кто его знает, что там уже летит к земле.




... Недавно я был в Благовещенске, и между всех прочих дел (выступлений, встреч) нас позвали в Институт геологии и природопользования, в лабораторию палеонтологии. Научный сотрудник Иван Болотский (огромный красивый парень, гигант, перед которым мы сами выглядели, как поздние млекопитающие перед динозавром) разрешил каждому взять из ящика, куда были свалены осколки древних костей, по одной окаменевшей косточки. Я взял самую маленькую.

Удивительно было ощущать, что ты держишь в руках дремучую древность. Ее фрагмент. Знать, что этой косточке где-то 65-67 млн лет.

Ну я и сунул ее в сумку, в кармашек, где лежат ключи и паспорт.

Через несколько дней вернулся, хватился ее: а нет косточки. Всю сумку перевернул. Всё обыскал. Нет.

Как же так? Где?

Выпала, украли воры из первого абзаца (ну нет, конечно), испарилась при сильном столкновении сумки со столбом, выпала, когда сумка лежала плашмя в гостинице на кровати в волны отельных одеял, укатилась обратно в музей? Загадка.

БОЙ ПРИ МАДАБАЛХАНЕ
(...) мне кажется, я умираю
но как полностью неживая
особь
не получу никакого рая
я знаю
что мы с тобой не близки
и возможно
не можем
быть близки
но я прошу
избавить меня
от этой
непонятной тоски
(Федор Сваровский, опять же фрагмент)

Ученые, отчитавшиеся про прообраз библейских Содома и Гоморры, тоже были безжалостны и избавлены от непонятной тоски. Это был именно воздушный взрыв, небесное тело. В пользу этого говорит характер повреждений человеческих останков в откопанном слое разрушений. Ученые кивают головой и утверждают, что «ни один из жителей города, в котором, по оценкам историков, на тот момент проживало около 8000 человек, не выжил». Там нет даже ни одного цельного скелета. Самыми крупными находками в Телль-эль-Хаммаме были только несколько отдельных костей рук и ног со следами обугливания на краях и проломленные черепа, «все остальные кости встречаются в виде мелких фрагментов, рассредоточенных в рыхлой матрице, состоящей из золы, древесного угля и измельченного сырцового кирпича».
А мы говорим о любви, живем так, как будто мы навечно, совсем не учим историю и науку о костях.
С другой стороны, что нам еще остается?
Только надеяться, что всё будет хорошо, что нас минует страшная кара, что пронесут чашу, что огромное тело пролетит мимо нас. Что самое страшное, что сможет с нами случиться, это только больное горло, свое или чужое, осень, простуда и наше недовольство жизнью, самими собой и страной.

***
Пусть никогда не простудится твое нежное горло,
не оборвется ни разу твое ночное пение.
Дьявол будет стоять над тобой с медным солдатским горном,
отгоняя от изголовья приливы тоски и сомнений.
Пусть никогда не исчезнет запах ветра из твоих блузок,
пусть из твоих волос не выветривается он с горя.
Я войду в шепот сирен, как в сумеречную музыку,
различая твое дыхание в их слаженном сладком хоре.
Я буду есть горький хлеб на пересылочном пункте,
буду спать с черными беженками в спортивных залах,
в сухом воздухе и перезрелом грунте
находя, как свидетельство, твой полуночный запах.
Я совершу отпевание по этой стране пропащей,
которая распадается от яда в собственных венах,
прохожим об их грехах стану я говорить всё чаще
и вгрызаться в вечерний свет, что дневному идет на смену.
Солнце всегда встает на востоке, за спальным районом,
и своя причина найдется у каждой отдельной печали.
Но не будет нигде такой тишины, как над твоим балконом,
и не будет такого месяца, как за твоими плечами.
Пусть же чьей-то заботы вино одолеет твою простуду,
пусть наполняет речь твою нежностью и спасением:
дети поймут, что такое любовь, когда изучать ее будут —
простую, необъяснимую, мартовскую, осеннюю.

(Сергей Жадан, перевод - Игорь Белов)

И косточку, косточку. Пусть мне вернут мою косточку динозавра.
_______

(Дмитрий Воденников о стихах, в которых всё пропадает, колонка для совлит.ру)
https://sovlit.ru/tpost/3uvdu1zah1-kostochka-dinozavra
круг с птицей

(no subject)

ОТОГРЕЙТЕ ЕГО

Такое бывает. Жил человек, писал гениальные тексты (там била рыба хвостом, пряталась под корягу, шептал маленький город, выцветали фотографии, продавались в столице «завтраки балерины»), обрел очередную любовь – перестал писать.

Ценность людей в нашей жизни проверяется по тому, сколько они нам дверей открывают. И открывают ли.

Недавно встретился со своей знакомой – молодой девочкой (странное сочетание, тянет за собой сразу «старая девочка» – но та девочка была действительно молода). Она когда-то познакомила меня со своим парнем. Была влюблена. Потом выяснилось, что он психопат. Не в смысле, что бегает с ножом или пилой. Нет.

Просто там всё пусто внутри. Вся жизнь придумана. Придуманное образование. Придуманная работа. Придуманная любовь. Даже мимика, скорей всего, «отзеркалена».

Когда задаешь ему вопрос: «вы же филолог, скажите, вы же тоже латынь учили? Я только несколько выражений и помню, а вы?» – на лицо сразу как будто заслонка опускается.
«Я вас обидел? Простите, ради бога. Вы тоже плохо помните латынь? Ну это же не страшно», – щебечешь.

Не щебечи, птичка. Да он ее вообще не учил. Поэтому и заслонка.

Рано или поздно гарь из печи начинает пролезать в комнаты.

Когда она его приперла к стенке («ты же сюда не ездил», «и сюда не ходил», «покажи мне, пожалуйста, свой диплом»), он собрал свои вещи и исчез.

– И вы знаете? – говорит девушка. – Я же не писала стихов всё это время, пока мы вместе были. Думала: вот она, настоящая жизнь, пришла и всё ненастоящее вытеснила. А когда он сбежал – стихи вернулись.

Стихи просто так не уходят. Стихи не любят невнятных пространств. С тенями – да, со страхом по углам – да, залитые солнцем комнаты – тоже. Но невнятных пространств не любят. Им нужно эхо, но реальное, не синтезаторное. Стихи и проза любят живой звук.

С другой стороны, чтоб вести себя странно, не обязательно быть клиническим психопатом. Не может же быть психопатами целое племя. Но целое племя тоже может придумывать себе подложную жизнь.

Наполеон Шаньон (опять странное имя на русский слух: сразу видишь треуголку, рейтузы, руку за обшлаг) в своей книге «Свирепый народ», которая разошлась тиражом в миллион экземпляров, рассказывает о северо-бразильском племени – яномами.

"... Он хотел собрать генеалогическую информацию о людях этого племени. Проблема щекотливая, мягко говоря, поскольку яномами считают неуважительным произносить имена вслух. А назвать имя умершего – значит нарушить строжайшее табу в их культуре. Хуан Финкерс, живший среди них 25 лет, пишет: "Назвать умершего по имени – это для яномами смертельное оскорбление, повод для вражды, драк и войны".

И, разумеется, самое невыносимое для них – это услышать собственное имя.

И тем не менее антрополог Шаньон очень в этом направлении постарался.

Он много что делал: натравливал одну деревню на другую, использовал споры и антипатии, нанимал осведомителей. (Какой хороший человек: ему бы с подопытными мышками дело иметь, не с людьми. Тоже, наверное, психопат.) Потом на осведомителях из другой деревни и проверял.

"Если осведомитель впадал в ярость при упоминании новых имен, полученных от враждебной деревни, можно было быть уверенным, что информация точная. Так случайным методом мной были найдены имена, доведшие осведомителя до белого каленья, – его умерших брата или сестры, которые ранее не были никем упомянуты".

«Я не вижу принципиальной разницы между стихотворением и протянутой рукой», – написал однажды Целан.

«Мы не видим принципиальной разницы между именем человека и его уязвимостью», – могли бы написать люди племени яномами, если бы умели писать.

Ну так чему учит нас этот туманный случай?

Не отворяй никакие двери ключом моего имени. Это чревато.

Но иногда двери вдруг откроются сами – и туда хлынет свет.

Недавно писали подкаст для одного проекта, про мужчин и женщин. На последнюю запись я принес цитату из уже упомянутого Целана. Это письмо. Пауль Целан написал его Жизели Лестранж, художнице-графику, мы его давно прочитали, хотя нам никто не давал разрешения читать чужие письма.

Эти двое сперва были любовниками, потом заключили брак. Жили вместе. Потом жили в разных домах. Видимо, Целан уже начал сходить с ума.

(Посмотрел подробней: никаких «видимо». Они стали жить раздельно, когда в приступе помутнения рассудка он в 1965 году попытался ее убить, а в 1967 она вообще подала на развод.)

Но пока еще нет помутнения, нет окончания любви, пока еще есть живой звук – Целан пишет своей женщине:

«Майя, любовь моя, хочу тебе сказать, как я желаю, чтобы все это оставалось, чтобы «мы» оставалось, чтобы «мы» оставалось всегда.
Видишь ли, у меня впечатление, что, когда я иду к тебе, я покидаю какой-то мир, слышу, как двери хлопают за моей спиной, двери и двери – их ведь так много, дверей этого мира, состоящего из недоразумений, ложных очевидностей, издевок. Может быть, для меня остаются и еще какие-то двери, может, я еще не пересек все пространство, на которое наброшена эта сеть сбивающих с пути знаков, – но я иду, слышишь, я приближаюсь, ритм – я чувствую – ускоряется, обманки одна за другой гаснут, лживые рты, закрываясь, перестают пускать слюни – нет больше никаких слов, никаких шорохов, ничего, что бы сопровождало мои шаги.
Я буду здесь, рядом с тобой, через мгновение, через одну секунду, с которой начнется настоящее время,

Пауль».

Стихи – это и есть дверь. И проза – это дверь, где начинается настоящее время. Любовь – это тоже дверь, когда ты называешь другого по имени. Не обязательно человека (племя яномами может спать в своем единственном огромном овальном жилище «шабоно» с открытым центром спокойно). Можно назвать по имени облако или цветок. Или свою тень. Или свет, вдруг пробившийся к тебе в комнату из осенних туч. «Назову тебя светом Таней. Назову тебя светом Колей. Назову тебя светом ...». Не успел придумать – луч исчез.

... Холодно, господа, холодно на этом свете.

Где-то я прочитал, что Гайдн сочинил свою знаменитую 45-ю симфонию (ну ту, которая "Прощальная") из отопительных соображений.

Князь Эстерхази (тут нам моментально вспоминается торт), у которого Гайдн и проживал большую часть своей жизни, имел, как и положено князю, зимнюю резиденцию (Айзенштадт) и летнюю (в местечке Фертёд). Вот в последнюю он и переезжал со всей обслугой и семьей, как только наступало тепло. Потом они всем разноцветным драгоценным кагалом возвращались в начале октябре, но в тот год князь только с семьей вернулся в зимнюю резиденцию, а с распоряжением о возвращении обслуживающего персонала почему-то не спешил.

Наступил ноябрь – и обслуга стала замерзать.
Никто не осмеливался напомнить князю, что пора уже и о людях подумать.
И только придворный капельмейстер Гайдн взял на себя смелость об этом ритмично намекнуть. Назвать всё по имени.

Вы помните, конечно, как 45-я симфония устроена. Это чуть ли не первый перформанс в истории музыки (ну если не считать племя яномами: их шаманы тоже, наверное, что-нибудь пели, когда призывали душу покойного, умоляя ее вернуться в уже остывшее тело).

У Гайдна во время исполнения оркестранты один за другим покидают сцену, пока на ней не остается всего лишь две скрипки, которые, перед тем как уйти, и доигрывают произведение.

Говорят, что князь намек понял и все-таки дал соответствующее распоряжения: через пару дней вся прислуга вернулась в Айзенштадт.

«Ре – диез – си – соль-диез, до-диез – ля-диез – фа, си – соль-диез – ми», – жалуется триолями первая скрипка. «Си – до-диез – до-диез», – утешает её озябшая вторая.
Потом и они уходят. Последним же покидает площадку уже никому не нужный дирижер.
Ничего-ничего, Франц Йозеф Гайдн, мы еще отогреемся и вернемся.

_______

(Дмитрий Воденников, колонка в Story, сентябрь 2021)
https://story.ru/istorii-znamenitostej/avtorskie-kolonki/dmitriy-vodennikov-otogreyte-ego/
круг с птицей

колонка на сайте совлит

НА ЯЗЫКЕ СВОЕМ ПРОЩАЛЬНОМ


«Я слишком вас люблю, чтобы относиться к вам серьезно». Так случайно сказал однажды в разговоре старшей умной, гениальной собеседнице и сразу подумал: как точно.

Тот, кого мы любим, нас умиляет. Как ребенок, как прекрасное (не)редкое животное, как птичка или щенок.

К тому, кого мы любим, вообще невозможно относиться серьезно. Бояться за него, волноваться – да. Думать, как ты будешь его вырывать из смерти, – да. Но относиться серьезно – невозможно: слишком любимые глазки, детские волосики, собачьи лапки, кошачьи попрыгульки, старушечьи кудельки.

«Я не чувствую весну.
Но я к ночи – домашней кошке – льну.
Я погружаюсь с головой в беззвездную снежную ночь,
Что неслышно откатывается прочь.
Сколько в этой бессмысленной жизни мгновений томленья?
В каждом мгновеньи распечатанное стихотворенье.
Чуть сладковатая гниловатая кровь
Проступает сквозь мотыльковую бровь.
Я – восковая кукла
Ночи без утра».

(Василий Филиппов, фрагмент стихотворения «Восковая кукла»)

Василий Филиппов родился в 1955 году, под Свердловском. Умер в августе, в 2013 году, в Санкт-Петербурге. Между этими датами – очень много психиатрических больниц.

«В Ленинграде художники и поэты живут в своих норах,
Сходят со сцены,
И выращивают детей с женскими лицами цикламены».

(Василий Филиппов, фрагмент стихотворения)

С 1993 года Филиппов находится в психбольнице уже постоянно, без перерывов. До этого в 1983 году обрывается (трагически) жизнь его матери, в 1984 году он начинает писать свои странные стихи, входит в круг неподцензурных ленинградских поэтов (Виктор Кривулин, Елена Шварц, Сергей Стратановский).

Стихи его иногда трудно читать – часто это такие длинные «простыни», где слова налезают одно на другое, оптика дрожит, первый образ съедает второй, у второго в животе – уже третий, потом всё рассыпается.

Но есть совершенно хрустальные. Законченные. Прозрачные.

* * *
Мне снилось, что я вернулся домой,
И мать мне прислала орешков,
И на конверте надпись:
"Серебристый бульвар".

(Василий Филиппов)

Когда-нибудь я напишу вам письмо, где тоже будет всего одна надпись, ни дома, ни корпуса, ни квартиры. Я слишком вас люблю, чтобы вы ко мне относились серьезно. Я только сон, спутанное ваше сознание, мираж, неправильно отправленное письмо.
Более того: мне кажется, меня-то уже и нет, на моем месте возникает что-то другое, это не я, это какой-то новый человек: вы б меня и не узнали.

У Бродского, в его «Остановке в пустыне» есть про это.

«Когда-нибудь, когда не станет нас,
точнее – после нас, на нашем месте
возникнет тоже что-нибудь такое,
чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много».

(Иосиф Бродский)

У помянутого уже Виктора Кривулина (а поэты любят заглядывать в лепечущую бездну) тоже есть про эту грань, за которой мы все становимся неузнаваемыми – ни собой, ни другими.

НА ДОРОГЕ У КРЕСТА

то колющий то режущий уют
то зрелище при свете самопальном
стекла и музыки – там русские поют
на языке своем прощальном,
почти по-аглицки – нащупывая крест
впечатанный между сосками
то колющий то режущий то сканью
украшенный – в оплату за проезд
из Петербурга до Женевы
давно уже назначенный, с тех пор
как рыцарь бедный от Марии Девы
имел одно последнее виденье
решительный и тихий разговор

Всем нам когда-нибудь будет голос. Говорящий нам что-то на прощальном языке. Который всё объяснит нам, даст задание. И это задание – хочешь не хочешь, а выполняй.

Так мне недавно хотели нашептать что-то сны: кто-то тихий, но решительный имел задачу мне что-то сказать, на что-то намекнуть.

На днях мне снилось, что у меня украли чемодан.

На огромном вокзале, в сутолоке, в толпе (бегство? праздник? триумфальное возвращение? эвакуация?) я на десять секунд в толпе отошел на метр, чтоб отдать приятелю сумку, а когда вернулся – мой прекрасный чемодан на колесиках кто-то спер.

Как с любой кражей, это было обидно и унизительно.

Обворованный человек чувствует себя ребенком, щеночком, стариком. Только там нет никакого «я вас так люблю, что не могу относиться к вам серьезно». Тебя не любят, презирают, относятся к тебе, как к овощу, лоху, придурку.

Промучился десять минут во сне, потолкался в толпе, проснулся – никакой чемодан не крали. Да и вообще у меня нет чемодана.

Что мне хотел сказать сон? Что я потеряю даже то, что не имею? Или что ни одна пропажа (потеря) нестрашна? Или что просто возраста иного ищет неокрепшая душа, как сказано было однажды у Ахмадулиной?

ЗВЕЗДА

Я пересек речку мертвых, а может — живых
И долго искал следа.
Морской песок, но все смыло море.
Лишь сигарета «Вега» тлеет в траве.

(Василий Филиппов)

Всё смоет морем, зеленой волной, всё. Всё.
Недавно я писал небольшой текст о человеке, выжившем в немецком концлагере. (Заметил, кстати: некоторые тексты переходят в другие, как волны, – такой внахлёст: наверное, в книге это будет смотреться по-особому архитектурно.)

Так вот – там их, несчастных этих узников, обритых наголо, в истлевших одеждах, за все эти несколько лет часто перевозят из лагеря в лагерь.
(Зачем? Какая-то бессмысленность зла, железнодорожная смута полузагробной жизни, безумная бухгалтерия смерти).
Но первый раз их везут из относительной нормальной жизни – в еще незнакомый ад, в первый лагерь.
Они едут долго, но всё, кроме ада и надежды, рано или поздно кончается: и однажды поезд останавливается на путях.

«Непонятно, где мы – еще в Силезии или уже в Польше? Пронзительный свисток паровоза звучит для нас жутко, точно крик о помощи. Кажется, будто сама машина почувствовала, что везет людей туда, где их ждет великое несчастье. А поезд, видимо, подходит к большой станции. И вдруг раздается чей-то крик: «Смотрите, надпись – Аушвиц!» В этот момент, наверное, каждый ощущает, как у него буквально останавливается сердце. Ведь Аушвиц связан с неопределенными и потому еще более страшными представлениями о газовых камерах, крематориях и массовых убийствах. Поезд катит дальше – медленно, как бы в нерешительности, как бы желая дать нам возможность освоиться с фактом: Аушвиц… Теперь уже можно увидеть больше: в постепенно рассеивающемся утреннем тумане слева и справа от железнодорожного полотна проступают очертания огромнейшего лагеря. Бесконечные проволочные заграждения, сторожевые вышки, прожекторы. И длинные колонны оборванных, закутанных в лохмотья человеческих фигур, серых в сером утреннем свете, медленно и устало бредущих по прямым, как стрелы, дорогам – кто знает, куда? То с одной, то с другой стороны слышны повелительные свистки – кто знает, что они значат?»

(Виктор Франкл «Сказать жизни «Да»: психолог в концлагере»)

Эти свистки значат, что мы в кошмарном сне, хотим проснуться, но не можем.
______

(Дмитрий Воденников о видениях, которые очень бы хотелось прервать. Колонка на сайте совлит, август 2021)

https://sovlit.ru/tpost/ra40mm30u1-na-yazike-svoyom-proschalnom
круг с птицей

(no subject)

https://sovlit.ru/tpost/bmsoc24ve1-lyubovniki-v-avguste

Любовники в августе
Дмитрий Воденников

У меня дома нет телевизора (я совсем этим не горжусь, просто он не вписался после давнишнего ремонта, да и зачем сейчас телевизор, теперь весь интернет – телевизор), и поэтому в гостиницах для меня всегда открываются бездны.

Я включаю первую попавшуюся программу и узнаю много нового.

Например, однажды я открыл для себя программу про фабрику американских фотомоделей.

Там все осуществлено по недоступной нам, простым людям, логике.

Есть двенадцать девочек нереальной красоты. Им дают задание. Например, фотосессия на вампирскую тему. Есть партнёр, есть визажист, есть ванна искусственной крови, есть фотограф. Вот девочки и стараются.

Потом уважаемое жюри судит их снимки.

– Тут ты неестественна, – говорит одна из судей первой девушке. – Посмотри, посмотри на своё фото! Ты не смогла раскрыть свою сущность!

(Какая сущность в ванне с искусственной кровью?)

– Смотри, как неестественна твоя поза! – не унимается жюри (видимо, девочку хотят добить.) – Смотри, как ты не осуществилась! Как человек и актриса!

Девочка выбегает в слезах.

– А тебе удалось! – говорит судья другой девушке с такой же неестественной фотографией.

Девушка плачет от радости (они вообще там всё время плачут): – Я смогла это сделать, потому что взрастила зерно по системе Станиславского!

(Какое зерно Станиславского в этой ванне?)

В конечном итоге девочек становится на одну меньше.
Почти как неполиткорректных негритят.

Выбывшая влачит по коридорам общежития свой лузерский чемодан под беспощадным глазком телекамеры, пока не исчезает для мира гламурной прессы навсегда. Выращивай цыплят где-нибудь на ферме в Аризоне, неудачница! А для оставшихся приготовлен уже новый конкурс. И бездна снова открывает свой темно-розовый звёздный в блестках зев.

***

Ты помнишь, Алёша, как мы полюбили писателя, который стырил две тысячи круассанов
В парижских кафе, когда писал свой знаменитый роман?
Мы забыли название романа, забыли имя писателя,
Но помним про две тысячи круассанов, которые писатель украл и съел.
Мы тогда твёрдо решили с тобой, Алёша, что станем писателями,
Будем тырить круассаны и описывать свой богатый внутренний мир
Языком Пруста и Кафки, Набокова и Бунина,
И того писателя, который тырил круассаны, к сожалению, мы не запомнили его имя.
Но в нашем с тобой отечестве, Алёша, нельзя так просто стырить круассан,
Потому что здесь нет свободы и за всё приходится платить.
По этой, в том числе, причине в России нет писателей мирового уровня.
Русские писатели мирового уровня живут далеко за пределами отечества
И я абсолютно уверен, они, да, да, воруют круассаны!
Не потому что голодны или порочны в самой своей сути,
А потому что это культура, традиция, духовная потребность и стиль.

(Виталий Пуханов)

...Недавно я писал колонку в другое издание, и там у меня был героем Аркадий Штейнберг. Поэт, переводчик, художник, два раза отсидевший в сталинских лагерях. Материала я набрал много, не всё вошло в тот текст, ну что ж, значит, пригодится для этого.

Например, Штейнберг рассказывал, как в 1959 году ему смогли достать билет на первую Американскую выставку. Она как раз была в Сокольниках, это место мне не чужое.

«Он отправился прежде всего в павильон искусства, где оказался единственным посетителем, прочие толпились близ технических чудес. Неторопливо ходил от холста к холсту, разглядывая то, что и в репродукциях тогда мудрено было раздобыть, например, Поллока. И вдруг к нему подошёл дежурный милиционер и, извинившись, спросил: не художник ли он? На утвердительный ответ попросил разрешения походить с ним по выставке, у него, мол, несколько вопросов есть, а спросить некого. Вопросы были с виду наивными, но по существу неожиданно дельными. И Штейнберга этот странный блюститель порядка заинтересовал необычайно. Он, конечно, захотел утолить любопытство – и услышал историю замечательную. Милиционер впервые тут дежурил в день открытия. Публика нахлынула, битком набилась, но, увидев лишь картинки, да непонятные, быстренько очистила помещение и больше не появлялась. Милиционер остался один. И от нечего делать стал разглядывать: что это он охраняет? И возмутился – какие-то линии, пятна, чёрт-те чего, дурят американцы нашего брата, издеваются, да я такого за день намалюю, сколько захочу! Нормальная, в общем, реакция рядового советского гражданина-милиционера. Удивительное произошло после: он не только сказал, но и попробовал сделать. После дежурства, по пути домой завернул в писчебумажный магазин, купил альбом для рисования и школьную акварель. Поужинал, чаю попил. Потом раскрыл альбом, кисточку в воду макнул и… ничего не получилось. Я, говорит, просидел два дня, и ничего, только бумагу перевёл. И подумал, что, наверно, чего-то не понимаю в этих американских картинках, и хорошо бы дождаться какого-нибудь художника, чтобы с ним об этом поговорить…
“Я про этого милиционера, – закончил Штейнберг, – вспомнил года три спустя, когда Хрущёв ходил по Манежу и учил художников тому, что такое искусство”».

Тут сразу вспоминается приговский «милицанер» – у него много их было. Обратите внимание, в этом конкретном тексте – «милицанер» гуляет в парке. Чем чёрт не шутит, может именно в Сокольниках?

***

Милицанер гуляет в парке
Осенней позднею порой
И над покрытой головой
Входной бледнеет небо аркой

И будущее так неложно
Является среди аллей
Когда его исчезнет должность
Среди осмысленных людей

Когда мундир не нужен будет
Ни кобура, ни револьвер
И станут братия все люди
И каждый — Милиционер

1978

(Дмитрий Александрович Пригов)

Итак: гремит своим чемоданом выбывшая с шоу красавица, сидит сокольнический милиционер (милицанер по-приговски) и рисует «как у Поллока», а умный Аркадий Штейнберг даёт свои обоюдоострые советы и характеристики.

Например, юной диссидентке Ире Каплун, когда той КГБ не воспрепятствовал, наконец, её поступлению в институт, Штейнберг сказал: «Прекрасно! Научитесь хорошо делать какое-нибудь дело. Пока у вас хорошо получается только одно – сидеть».

И непонятно до конца, куда направлена ирония: на государство или на бунтующее лицо. Скорей всего на государство, конечно. Потому что Лимонова, который ещё не эмигрировал и однажды в гостях у Штейнберга стал рассказывать о своих эпатажных выходках, хозяин дома предостерёг: «Эдик, у государства нет чувства юмора».

***

Мои друзья с обидою и жаром
Ругают несвятую эту власть
А я с индийским некоим оттенком
Всё думаю: А мне она чего?

Мешает что ли мне детей плодить
Иль уток в речке разводить
Иль быть философом своим
Мешает власть друзьям моим

Не власть корите а себя
И в высшем пламени вставая
себе скажите: что она!
Я – человек! Вот судьба злая!

Куда б не толкся человек
везде стоит ему ограда
А власть – подумаешь беда
она всегда была не рада

(Эдуард Лимонов)

Но больше всего мне нравятся его слова о Бродском. Штейнберг прочёл большую пачку текстов Бродского в начале шестидесятых и сказал: «Бродский – это такой Фишер в поэзии. Он решил стать чемпионом мира по стихам». И опять не понять: это плюс или тут есть маленький ироничный минус?

***

Августовские любовники,
августовские любовники проходят с цветами,
невидимые зовы парадных их влекут,
августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами
мелькают на перекрёстках, исчезают в переулках,
по площади бегут.
Августовские любовники
в вечернем воздухе чертят
красно-белые линии рубашек, своих цветов,
распахнутые окна между чёрными парадными светят,
и они всё идут, всё бегут на какой-то зов.
Вот и вечер жизни, вот и вечер идёт сквозь город,
вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто,
в узеньких переулках торопливо звонят соборы,
возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто.
Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами,
голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш,
вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами,
никогда ни с кем, это ты себе говоришь.
Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью,
с юной плотью входящей, всходящей на новый круг,
отдавая себя с новым криком и с новой кровью,
отдавая себя, выпуская цветы из рук.
Новый вечер шумит, что никто не вернётся, над новой жизнью,
что никто не пройдёт под балконом твоим к тебе,
и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе
чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.

(Иосиф Бродский)

Господи, какое же прекрасное у Бродского это стихотворение. И сейчас уже август, и каждое лыко в строку.

А ещё я подумал, когда много читал про него и самого его, что в Штейнберге есть какое-то настоящее толстовство или, если можно так сказать, настоящее христианство (я не знаю, был ли он крещён, да это и неважно). Даже там, где кажется это стихийное христианство должно закончиться – ибо есть же место для мести в человеке, есть же какой-то небесный закон справедливости, есть право на мысль «и всё-таки я победил». Но вот что пишет Вадим Перельмутер в своих воспоминаниях:

«Он вышел летом пятьдесят второго, кончился срок. Опыт подсказал, что попытка возвратиться в Москву может обернуться третьим арестом. Штейнберг остался в Ухте – «вольнонаёмным». Семь с лишним месяцев спустя умер Сталин.
Шестого марта, с нерассветшего ещё утра развешанные по всему посёлку тарелки репродукторов хрипели похоронными маршами. И Штейнберг ушёл в лес – по не тронутому таянием снегу, за несколько километров. Траурное эхо доносилось и туда. А он прислушивался к себе, пытался понять: что чувствует. Восемь лет он засыпал и просыпался с мыслью о том, что на двадцать восемь лет моложе Сталина, что переживёт его. Это случилось. Но радости не было. Так он узнал, что не умеет радоваться смерти. Ничьей».

***

Благословляю полдень голубой,
Благословляю звёздный небосвод –
За то, что он простёрся над тобой
И лишь тобою дышит и живёт.

Благословляю торные пути,
Пробитые сквозь дебри бытия:
Они меня заставили прийти
Туда, где пролегла тропа твоя.

Благословляю все плоды земли,
Благословляю травы и цветы –
За то, что для тебя они взросли,
За то, что их не оттолкнула ты.

Благословляю подневольный хлеб,
Тюремный склеп и нищую суму,
Благословляю горький гнёт судеб –
Он звал меня к порогу твоему.

Благословляю бег ручьёв и рек,
Разгон струи, летучий блеск волны –
За то, что в них глаза твои навек,
Как в ясных зеркалах, отражены;

И каждого холма зеленый склон –
За то, что он тебе под ноги лёг,
И самый прах земной – за то, что он
Хранит следы твоих усталых ног.

Скитания без цели, без конца,
Страдания без смысла, без вины,
И душный запах крови и свинца,
Саднивший горло на полях войны.

Весь этот непостижный произвол
Благословляю – с жизнью наравне –
За то, что он меня к тебе привёл,
За то, что он привел тебя ко мне.

(Аркадий Штейнберг)

Под стихотворением стоит дата: 13 сентября 1948. То есть он еще заключенный, во второй раз.

И написано это одной женщине, про которую глухо в воспоминаниях говорят, что она была его самой сильной любовью и что он её встретил в лагере. А потом новая пересылка и их несвободные пути разошлись.

Это же удивительно: благословить всё, несмотря на горький гнёт, на тяжелую судьбу, на тюремный произвол, всё напитать каким-то невымышленным светом, суметь и успеть этот трудный мир поблагодарить. И написать совершенно прозрачное, хрустальное, какое-то пушкинское стихотворение.

Или, например, ещё это, совсем короткое.

***

Я не был никому врагом,
А это очень плохо,
Особенно когда кругом
Враждебная эпоха.

Вот оно, истинное христианство, и неважно уже, был Штейнберг христианином или нет.
Дмитрий Воденников
круг с птицей

(no subject)

ЧТО БЫ ВЫ ДЕЛАЛИ, ЕСЛИ БЫ В ВАС ПОПАЛА МОЛНИЯ?

Дмитрий Воденников о стихах про дельфинов, награды и сны
Недавно прочитал в блоге у Ксении Буржской (она писатель, она умеет выхватить из бесформенной клейковины дня законченную картинку): «Женщина на ступенях Северного Речного вокзала кричит подруге: «Сними меня так, будто я выпила шампанского, мне хорошо и я в Гаграх!»»
Сними меня так, будто мы видим только хорошие сны.

А то ведь бывает: проснёшься ранним утром в дождь, попьёшь водички, ляжешь опять и ещё не спишь, но глаза уже закрыл и видишь предложенный сон (подсунутый тебе уцененный вариант): какой-то дядька, неприятный, незнакомый, лежит в барханах и думает какую-то убогую плоскую мысль; ты эту мысль слышишь, но про себя говоришь: «фу, таким быть» и уже в другой сон собираешься. Но вдруг говоришь себе, как одёргиваешь: «стоп, надо вернуться, эту его мысль дослушать», а уже не можешь - слишком далеко ты уплыл.
«Надо записать это наблюдение», - говоришь себе и открываешь глаза. Ну и некоторое время слушаешь дождь. Сам виноват. Подслушивай, что дают. Вот я и подслушиваю.

***
Прошу тебя,
хоть снись почаще мне.
Так весело становится во сне,
так славно,
словно не было и нет
нагромождённых друг на друга лет,
нагромождённых друг на друга бед,
с которых нам открылись рубежи
земли и неба,
истины и лжи,
и круча, над которой на дыбы,
как кони, взвились наши две судьбы,
и ты,
не оглянувшись на меня,
не осадил рванувшего коня.
(Маргарита Алигер)

Так Алигер однажды можно сказать приснился орден: то есть он был наяву, но рассказали ей про него, чуть ли не грубо разбудив, потом целый день эйфории, которая всегда похожа на сновидение, и вот Алигер опять уплывает в сон.
В январе 1939 ей дали «Знак Почёта».
Она еще спала 31 января, когда в их с мужем квартиру вдруг громко постучали. «Был испорчен звонок, – рассказывала потом Алигер. – Я ещё не совсем проснулась от какого-то неясного сознания того, что в дверь стучат. Голый Костя пошёл к двери. Я сквозь сон слышала, как он спрашивал, кто? Как ему отвечали разные голоса из-за двери».
Там была целая компания. Муж стоял в шубе на голое тело, босые ноги в ботах, а в дверь уже вваливались Луговской, Симонов и еще кто-то.
«Костя кричит им: – Подождите, сейчас Ритка оденется. – Они не слушают, врываются в комнату, лезут прямо мне в постель, орут: – Вставай, дура! Тебя наградили орденом!»

Она не поверила сперва, так они тычут ей в лицо «Правду», и Алигер читает: «За выдающиеся успехи и достижения в развитии советской художественной литературы орденом Ленина наградить того-то, орденом Трудового Красного Знамени того-то, орденом Почета того-то и ее. Правда, вместо «Алигер» написано «Олигер». Но всё равно. Олигер ком олигер. Главное, что орден дали.
«И началось. Ребята принесли шампанское. Коська тоже сбегал, принёс 2 бутылки. Целовались, каялись, говорили какие-то слова… Потом вышли на улицу, снежную, солнечную, морозную… Шли к площади Маяковского. Шли мимо райкома. Я затащила всех туда, прямо к секретарю ввалились совершенно пьяные. Но нас все поздравляли и велели кутить ещё 3 дня. Луговскому сказали: «Спасибо вам, товарищ Луговской, за нашу молодёжь». Старик совсем расцвёл. Всем нам сказали: «Спасибо, товарищи, вы поступили по-партийному». Потом поехали к Антокольскому. Опять целовались, опять пили. Я свалилась, лежала, спала».

ЕЩЁ ОДИН СОН НАТАНА
Злые пустыни – огромные города.
Добрые пустыни – крыши этих городов,
Где молитва и ветер.
Батюшке снится сон:
Под звезда́ми на крыше молебен он служит,
А серафимы ало пылают,
И радостно подпевают херувимы,
И весёлыми ногами притопывают престолы,
И двигают танец
Мускулистые силы, и златые помавают господства,
Архистратиги стратилаты архангелов созывают
Трубой, и тимпаном, и гуслей
Построиться в лики, –
"Грозна ты, как полк со знамёнами!" –
И ангелы-почтальоны летают,
Бандероли с подарками разносят,
И Сам Господь Сил,
С трона наклонившись, смеётся:
"Эй, налейте нам кубки,
Да набейте нам трубки!" –
Час веселия и на Голгофе,
Там, где кровь, расцветают розы,
А сериозные бесы
Прячутся, негодуют: растопались, как слоны!..
Позор, бесчестие!.. визжат по мобильным телефонам,
Требуют санкций начальства,
Но молчат телефоны: тот, кто убийственно сериозен,
Сам молчит, раздавлен и связан
На тысячу лет, пока идёт веселье!..
И сирень взламывает бетон, стремясь к звёздам.
Впрочем,
В золотом и синем сне батюшки есть что-то
Шагаловское. Известно, что сие –
Не вполне ортодоксально,
И батюшка во сне, переворачиваясь, вздыхает.
Батюшка благоутробен. Его харизма
Выпукла, охряна, лимонна,
Как свежепечёный хлеб.
У него – восемнадцать деток.
Многие в бесчеловечном городе
Втайне батюшку любят,
Но только продавцы винных отделов
Знают всю правду о нём (но только –
Правду! истины
О нём не знает никто, кроме Истины).
(Сергей Круглов)

Сергей Круглов, поэт и священник, однажды сказал, очень давно: «Иногда меня спрашивают: что больше всего ты лю¬бишь делать в стихах? И я отвечаю: рассказывать исто¬рии. Не то чтобы считаю лирическую поэзию изжившей себя — нет, подлинная лирика, как и подлинная погру¬жённость человека внутрь себя, позиция «я», живы и дей-ственны, хотя в разные времена по-разному отвечают на вызовы мира. Просто мне ближе эпос. С некоторых пор одним из мерил того, что делает тот или иной поэт, для меня стало то, способен ли поэт говорить не только о себе самом, видеть и любить не только себя и свои пережива¬ния, но и кого-то другого, в том числе – и Другого, Бога и ближнего в их трагическом, смертельном, прекрасном бытовании. Именно открытость другому (высшая её фор¬ма – любовь) делает индивида, замкнутого на себе, – личностью, уникальной и неповторимой».

Как наши сны, добавлю я. Они же тоже нам рассказывают какие-то истории. А мы даже, проснувшись, не все их помним. Как будто что-то подслушали, но не до конца разобрали слова. Вот теперь и мучаемся.
У меня есть подруга – Марианна: у нее всегда всё не как у людей, всё сложно, запутанно. Она даже сны видит безумные.

Тут недавно написала:
«У меня сон был. Понимаю, как это обыденно и пошло, но он красивый был. Думала, рассказывать или нет. Но зачем- то он приснился, вдруг пригодится. Я смотрю на ваш дуб, который за окном, смотрю с точки кухонного окна, но стены нет, она как будто за спиной, а я на карнизе. Темно, поздний вечер или ночь. Внизу, на земле, собрались праздничные люди, много людей: я их вижу сквозь ветви. И вдруг из окна комнаты или с балкона вылетает тонкая паутина, как огромное покрывало, она усеяна яркими светлячками или лампочками, как елочная гирлянда, и она ложится на крону дуба, на все его ветви, и начинает перемигиваться и сиять. И люди под деревом на улице хлопают, что-то вскрикивают. Нет ни меня (я только камера аппарата), ни вас: только бросок этой сетки с огоньками. Ощущение торжественное и тревожное. Сон приснился, скорее всего, сегодня, когда я дремала. Вчера бы я вспомнила. Или нет. Глупость, да? Не сердитесь».
Что поделаешь с Марианной, женщина она нервная, мистическая. Ей даже сон, непонятно, когда приснившийся (сегодня? вчера? дремала? угощалась плюшками? – ах, какая разница, всё тлен), про тонкую паутину, усеянную лампочками или светлячками, кажется пошлым и обыденным. Представляете, какие ей снятся «необыденные» сны?

К слову сказать, иногда она мне напоминает дельфина: курлычет чего-то, курлычет, вроде разумна, дельфин ведь иногда даже поразумней нас, а всё равно чего курлычет – не понять. У Элиота было про таких ... э-э-э ... дельфинов.

"Хрустальные или слоновой кости
Флаконы – все без пробок – источали
Тягучий, сложный, странный аромат,
Тревожащий, дурманящий, а воздух,
Вливаясь в приоткрытое окно,
Продлял и оживлял свечное пламя
И возносил дымы под потолок,
Чуть шевеля орнаменты кессонов.
Аквариум без рыб
Горел травой и медью на цветных каменьях,
В их грустном свете плыл резной дельфин...".

Вот и Марианна мне часто напоминает такого резного дельфина, из какого-нибудь сандалового дерева – а ведь сандаловое дерево сладко пахнет. Марианна вообще женщина загадочная: вся в ароматах сложных восточных духов и в муке. Насыпет на стол муки для пельменей, вдруг задумается и курлычет что-то своё. Квик-квик-квик. Может, она выпила шампанского, ей хорошо и она в Гаграх?

Впрочем, она такая не одна. Это мы люди простые, без лампочек и светлячков. А у людей с огоньком очень даже насыщенная жизнь бывает (если вовремя подслушать и подсмотреть).

Анатолий Найман, например, вспоминал: «Евтушенко был щеголь. Мы идем как-то страшной зимней московской улицей, а он – из ресторана, в какой-то шубе не нашей, шикарной, расстегнутой. Навстречу ему папаша в ватном пальто и мальчик. Евтушенко расставил руки и громко сказал: «Вот мой народ!» И вдруг этот папаша в ватнике остановил его и спрашивает: «Ты, парень, из какого цирка?»»

Именно это всё время и хочу спросить у Марианны. Впрочем, не только у нее.

Недавно подсмотрел поучительную историю. Жил-был во время Первой мировой войны человек – Уолтер Саммерфорд. И однажды в него ударила молния. Случится же такое.
После удара беднягу парализовало ниже спины.

Что бы вы делали, если бы в вас попала молния? Ну как-то бы жили тихо, реабилитировались. Но не таков был наш Уолтер Саммерфорд.
«В 1924 году второй удар молнии пришёлся в дерево, под которым сидел Уолтер. Электрический разряд также зацепил Уолтера, но, как ни странно, этот удар вылечил его паралич. Через два дня он снова мог пользоваться своими ногами».
Третий роковой удар случился с ним во время его прогулки в парке в 1930-м году. После третьего удара Уолтер оказался полностью парализован, к тому же получив множество проблем со здоровьем. Мучимый целым мешком медицинских осложнений, он в итоге смог протянуть всего два года, скончавшись в 1932-м.

Но и это еще не конец. «В 1936 в его надгробие на кладбище Маунтин-Вью в Ванкувере снова ударила молния».
(Контрольный выстрел, как кто-то написал в комментариях под тем текстом.)

Слишком чего-то много ударов мне за последние десять месяцев. Хотелось бы как-нибудь поменьше. Хотелось бы как-нибудь отдохнуть.
Тут сидел за компьютером, писал что-то – вдруг влетела пчелка. Я даже не знаю ее название: маленькая такая, не наши обычные, которые толстенькие и жужжат.

Я ее отбил ладонью, она ударилась о стекло балконной двери – и упала вниз. А там паутина.
Я даже увидел, как забегал по нитям маленький (тоже) паук: сужает круги, подбирается к бьющейся пчелке. Сейчас он ее убьет.
Мне, честно говоря, была безразлична судьба этой пчелы. Но вдруг я взял ручку со стола и разрушил клейкую западню.
Поддел той же ручкой бьющуюся пчелу, вынес на балкон и стряхнул на свободу.

***
Чтобы достичь последней искренности,
нужны слова, бьющие точно в цель:
один неверный удар — и всё пропало.
Слова – это точки преломления света,
стёклышки, отражающие кусочки мира;
сами по себе слова почти бесполезны,
но, составленные в тайный порядок,
они собирают пойманный свет в луч,
прожигают дыры в стенах и потолках,
набрасываются на впечатлительных людей
и связывают их световыми нитями.
Слова можно изучать, как микроорганизмы,
но никто никогда не увидит изнанку слова,
потому что внутри слов царит темнота,
и та же темнота наполняет изнутри нас.
Слова обязательно будут искренними,
но эта искренность — последняя.
Там, где больше не работает ироничность
и нет уже ни обаяния, ни эрудиции, ни ума,
остаётся лишь доселе не выразимая тоска —
по невозможным в этом мире вещам.
У каждого будет момент последней искренности.
(Сергей Морозов)

Дайте мне, пожалуйста, орден.
______
(Дмитрий Воденников, колонка в совлит о стихах про дельфинов, награды и сны)
https://sovlit.ru/tpost/ckcylei611-chto-bi-vi-delali-esli-bi-v-vas-popala-m
круг с птицей

(no subject)

РОЗОВЫЙ КУСТ И ХОЛОДЕЦ

Давным-давно (уже и не вспомнить, в каком году) сидел на прекрасной кокошкинской даче, у друзей. И там был окрепший розовый куст, крыжовник, борщ и кузнечик. И там мы слушали диск с голосами поэтов начала ХХ века. Почему-то среди поэтов затесался и Лев Толстой. Но и он читал, как поэт: нараспев. Причем что-то свое публицистическое, легендарное, чуть ли «Не могу молчать».
И это было умилительным. Такая глыба, такой человечище, читает грубую публицистику, зачем-то читает на фонограф (вышел к приехавшей команде, одернул свою толстовку, пригладил бороду, сел) и все равно – поет.

Как и все до него. Все пели, все звучали через треск, хрип и шипенье, все тосковали.

***
Старый Кузмин несгибаемый
в холод совецкий
будет чирикать как ласточка
в холод собачий
возле причала
чертить чертежи

кто нам расскажет, что мир возвращается в славе
что воскресают покойники
в смену с живыми
словно рубахами братья –
телами навырост
словно крестами товарищи
за перегон обгоняя
как на плотах и болидах
команду меняя

- старый Гомер несгибаемый, мертвый Боян,
сумасшедший слепой Мандельштам?
кто нам расскажет, что мир расцветает как ветка
вишни, черешни, черемухи, яблони, сливы
что поднимаются мертвые, будучи живы,
как ангелы славы?
- раненый Боратынский, горячий Державин, сухой Ломоносов
и Пушкин, Пушкин, конечно

(Елена Фанайлова)

На один манер с той пластинки (записывали-то их на фонограф, но вот уместились теперь на cd-диск, всех затолкали, все легли бок о бок, никто не пожаловался) – сквозь треск и шипение – высокими голосами, удивленными фонографу – но оттого – как бы сознательно – презрительными – как бы на цыпочках – для далеких потомков – читают они нам нараспев. Ну не раненый Баратынский, горячий Державин, это понятно. А Блок, Андрей Белый, Валерий Брюсов.

***
«В веках я спал… Но я ждал, о Невеста, –
Север моя!
Я встал
Из подземных
Зал:
Спасти –
Тебя.
Тебя!
Мы рыцари дальних стран: я poс,
Гудящий из тьмы…
В сырой,
В дождевой
Туман –
Несемся
На север –
Мы.
На крутые груди коней кидается
Чахлый куст…
Как ливень,
Потоки
Дней, –
Kaк буря,
Глаголы
Уст!
Плащ семицветием звезд слетает
В туман: с плеча…
Тяжелый,
Червонный
Крест –
Рукоять
Моего
Меча.
Его в пустые края вознесла
Стальная рука.
Секли
Мечей
Лезвия –
Не ветер:
Года.
Века!»

(Андрей Белый)

Ишь ты. В веках он спал. Но и как тебе там, в твоих веках?

И вот они звучат, нами, потомками, видимо, озабоченные, поют, а потомки сидят на веранде, едят крыжовник с куста, слушают их голоса через треск, хрип и век и говорят: «Пожалуйста, Брюсова промотай». И снова крыжовник собирать.

***
Ребёнку вручили трансформера, счастлив думает: всех спасёт,
Мне бы его надежду взрастить у себя под рёбрами.
Чтобы как в старые добрые сызнова верить в людей,
Чтобы ковида не было в детстве всё тишь да гладь.
Помню мама шла по утру в сад ягоды собирать
В саду деревенском солнечном, тогда ещё были плоды.
Сегодня ни сада, ни юности, лишь опыт за выслугой лет,
Живу теперь днём сегодняшним, крыжовник ем на обед.

(Дмитрий Лавров)

И только Блок, кажется, не особенно пел. А просто читал. Глуховато. Но и он казался таким же рафинированным бесполым дядюшкой средних лет. Но что Блок. Даже Маяковский туда же. А где же гром, где молнии?

ФУТУРИСТЫ В 1913 ГОДУ
Когда могучая зима пригнула нас к земле,
И в пляс безносая сама пустилась на столе,
Когда опробовал Молох железное нутро -
Твой выбор был не так уж плох, покойница Гуро.
Когда рогатый Актеон завидел кобелей,
Когда уже шатался трон балканских королей,
Когда играли попурри и верили в метро,
Нам говорила "Отомри" покойница Гуро.
Она склонялась над котлом, где булькала вода, -
Вертясь винтом, варились в нем волчцы и лебеда,
Кто приносил ей изумруд, а кто совал пятак -
Она хватала, что дадут, и припевала так:
"Никто не может знать, зачем
над нами волен тот,
Кто нас осушит, а затем
по горлышко нальет,
Кто нас отпустит, а потом
до смерти прикует".
Звук труб, бунт букв, буй тур, ух, крут, шипит и гаснет трут,
Мы не плывем, шурум-бурум, мы смотрим из кают -
О бойся полиглота, сын, он в самом деле дик,
В его груди заумный рык бушует, как хамсин!
И безалаберный Пилот, и Ангел в сюртуке,
И Царь зверей, и даже тот, кто с бритвою в руке,
И Иноходец ломовой, на ком горит тавро -
Мы все стояли пред тобой, покойница Гуро.
И мы молились, бросив стыд, не в силах встать с колен -
Господь Всевышний да хранит покойницу Элен,
А ровно в полночь, без огней, расталкивая мрак,
В галоп пускали мы коней и молча пели так:
"Никто не может знать, зачем
над нами волен тот,
Кто нас осушит, а затем
по горлышко нальет,
Кто нас отпустит, а потом
до смерти прикует".

(Всеволод Зельченко)

Зима всех до смерти приковала, пригнула к земле. Певцов из 1913 и далее годов налила по самое горлышко другим временем, другими звуками.
В общем, слушать этот диск было забавно.

Потому что вдруг стало очень понятно, почему, собственно, революция произошла. Слишком много крыжовника, слишком уж белые крахмальные скатерти, слишком уж красиво на этой даче. Да и в городе тоже слишком красиво. И горничная обед подает, и супница ослепительная, и слушает она это чтение на фонограф, а потом говорит дворнику: «Опять загундели».

А дворник ничего ей в ответ. Его же дальше двери не пускают, он эту супницу, может, и в глаза не видел. (Где-то я прочитал, что после революции дворники особенно лютовали. Их можно понять: получали копейки, делали много, а видели еще больше. Поэтому ненавидели от души.)

Вполне вероятно, что сейчас дворник просто ждет, когда же всё это нежное, фарфоровое, кисейное, высокоголосое окончательно захиреет, истончится, разобьется фарфоровой супницей, усохнет и будет смыто коллективным Зощенко (не автором, конечно, – его героями).

«Это было в самый разгар, в самый наивысший момент ихнего чувства, когда Былинкин с барышней уходили за город и до ночи бродили по лесу. И там, слушая стрекот букашек или пение соловья, подолгу стояли в неподвижных позах. И тогда Лизочка, заламывая руки, не раз спрашивала:
– Вася, как вы думаете, о чем поет этот соловей?
На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно:
– Жрать хочет, оттого и поет.
И только потом, несколько освоившись с психологией барышни, Былинкин отвечал более подробно и туманно. Он предполагал, что птица поет о какой-то будущей распрекрасной жизни».

Былинкин был прав. Интересно, может, он раньше был дворником? Или торговал в лавке приказчиком?

Но что я всё о былом да о былом, о серебренном, о высоком, о вечном. У нас ведь тоже жизнь есть, своя. Мы же тоже, в сущности, Былинкины.

Зашел тут на днях в кулинарию, купил столичный салат.
Потом спрашиваю:
–А это что за рыба?
– Это окунь.
– А эта?
– Это форель под соусом.
– А эта?
– Знаете что... Я вам лучше холодца дам.

Повернулась, пошла к другой витрине, я за ней... Она даже еще уточняет: "Вам побольше или поменьше?". Я молчу, потому что холодца не хочу. Она выбрала на свой вкус, выбила, я заплатил, вышел.

Вот теперь сижу. С холодцом.

_______
(Дмитрий Воденников, колонка о стихах про прекрасную жизнь, совлит, июль 2021)
https://sovlit.ru/tpost/srar7mkk11-rozovii-kust-i-holodets
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

Трудно себе представить, но, оказывается, «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова были холодно встречены критикой. Точнее, почти не замечены ею.

«Не поднялись до высот» – так была названа первая рецензия в «Вечерке».

Мне нравится это название – теперь так всегда и буду говорить. Приду в гости, поем приготовленное, потом скажу: «Не поднялись до высот».

Или вот еще: «Роман читается легко и весело, но вместе с тем утомляет».

Великая формула. Это хорошо подойдет для свиданий. «С вами было легко и весело, но вместе с тем вы меня утомили». Беспроигрышный вариант.

17 июля 1986 года прозвучала не менее великая фраза, которая тоже годится для названия рецензии, или итога ее, или для реплики какого-нибудь героя Ильфа и Петрова. «В СССР секса нет».

Это искаженная часть фразы, которую произнесла участница телемоста «Ленинград – Бостон» Людмила Иванова, но именно вырванная из контекста часть стала мемом. И кому уже какое дело, что хотела на самом деле сказать Людмила Николаевна.

Огромная идея куска хлеба
О том, как описать голод и бесконечную очередь

Дмитрий Воденников
https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13757846.shtml
круг с птицей

(no subject)

СБОРИЩЕ КРИВЫХ ЛЕБЕДЕЙ

Не помню где, не помню у кого, не помню, кто автор – но прочел, и осталось только облако смысла, тень бабочки, слепок собственного пересказа.

Как одна женщина, мать, по национальности – еврейка, рассказывала. Тогда на границе
между Россией и Польшей был крошечный городок, но никто точно не знал, какой стране он сейчас принадлежит. Но когда-то любое незнание кончается: был подписан официальный договор и в город однажды приехали топографы, чтобы провести границу. Пока они там суетились со своими приборами, устанавливали их, а для этого соседний холм – лучшая точка, к ним подошли некоторые из местных.

– Так мы живем где? А? В Польше или в России?
– По нашим расчетам, ваше селение находится на территории Польши, столько-то метров от границы.

Местные жители очень обрадовались.

Топографы удивились. «Вам-то какая разница?»

– Неужели вы не понимаете, что это значит? Это значит, что нам теперь не придется терпеть эти ужасные русские зимы!

Всё дело в оптике. Мы родные, мы родственники, но всегда готовы отречься друг от друга. Хотя спим, как бабочки, в одинаковых коконах, и неизвестно, из кого вылупится хлопок пыли, а из кого – прекрасная бабочка.

Кстати, два дня назад мое утро сделало стихотворение Giulia Rusconi в переводе Максима Амелина. Вот оно.

* * *
Когда родственники рассаживаются ужинать
вкруг стола, беспорядочность их – та малость,
что умиляет. Кто-то проливает вино
на чистейшую скатерть, кто-то
курит между пастой и индюшатиной.
Мой дом густонаселен:
есть руки, за всё хватающиеся, и рты,
говорливые и несдержанно хохочущие,
есть, что выпить, есть жизнь, чтоб о ней поболтать,
и огонь, чтобы его теплить.
Я же, если сажусь, сижу на краю
стула, самого неудобного,
держу свой бокал двумя пальцами,
курю, словно в горле заслонка.
Я гляжу на них, моих подопечных,
у себя на кухне, силясь их всех представить
семьей, а не сборищем кривых и дебелых.
Я чужая, мне не хочется есть и пить,
сирота, лишенная всех их вожделений.
А затем – лишь слова благодарности:
«Всё было так замечательно» и
«Спокойной ночи» – и это конец.

(Джулия Рускони)

Как же было хорошо, если бы в середине текста появилось не то, что было написано, а вот это, мое:

«Я гляжу на них, моих подопечных,
у себя на кухне, силясь их всех представить
семьей, а не сборищем кривых лебедей».

Мы спим в квартире – все эти лебеди: матушка, бабушка, папа, сестра, брат. Нет, нам кажется, что мы невиданной красоты бабочки, а они – только куколки. Недопроявленные, невылупившиеся. Но это неправда. Когда-то папа мне сказал, когда я любил в детстве пластинку «Бременские музыканты»: «Не бывает у глупых королей дочерей прекрасных принцесс. Если он был глупый, то и она дура. Если она была прекрасной, то и он прекрасный».
Я не понял тогда ничего. А сейчас – понимаю. Не бывает кривых лебедей, не бывает плохих куколок.
О, теперь нам не придется терпеть эти ужасные русские зимы!
***
— ну хорошо, давай все сначала.
выбирай.
— да пусть все будет так, как есть.
только можно я буду петь.
как Мерлин или Марлен.
нет, нет, не так —
хочу душу Монро,
а голос Дитрих.
— ну они же обе плохо кончили:
одна умерла несчастным одиноким ребенком,
другая — несчастной одинокой старухой.
— ну и пусть.
там, у казармы, в свете фонаря,
точно стояла Монро,
а теперь буду я:
каждое утро этой вечной войны
я стою у казармы,
а каждую ночь я пою в кабаке.
на мне дурацкое платье в блестках,
левая бретелька
все время спадает и спадает.
я пою для тебя,
мой мальчик,
мой солдат,
мой старик.
даже если тебя уже нет.
даже если тебя еще нет.
даже если тебя забыли в грязи.
или закопали в грязь.
я буду стоять на своих
покосившихся каблуках
и петь там, где нет фонарей,
тем, кто до смерти устал,
кто уже опоздал.
— все это пафос и гордыня,
по-моему.
но дело твое.
договорились.

считается, что скорость звука
меньше скорости света.
но ведь утро наступает
не со светом,
а со звуком лома, лопаты,
метлы по асфальту,
грохота облезлой
самодельной тележки.

8.30 утра. 22 ноября.
— Доброе утро, Ибрагим.
— Доброе утро, Мерлин.
(Юлия Закаблуковская)
И вот Мерлин выходит. Она идет и видит, как из детского сада папа ведет ребенка. Это мой папа, это он меня ведет.

Помню, когда я был нервным дитём и папа влек меня из детсада домой по Короленко, я смотрел на впереди идущего дядьку, у которого в авоське (вы даже, что это такое, не знаете, вы - дети полиэтиленовых пакетов) качались четвертушка черного и банка кильки в томате. Притягиваемые к земле.

И я тогда думал: вот же загадочная жизнь!
("Иди-иди, тупое существо», – думал, наверное, папа, дёрнув меня за руку).

Вот же загадочная жизнь взрослых! Сейчас придет домой, ОДИН! – поест кильки, заест хлебом, посмотрит по телевизору балет, помнется немного – и раз – да и позвонит Марии Владимировне из бухгалтерии по телефону (стационарному, разумеется). Позвонит, послушает ее хорошо поставленные "але, але! говорите громче, вы не сюда попали" – и повесит трубку.

- Как прекрасна взрослая жизнь! - продолжал думать я, ускоряя шаг после папиного пинка.

И вот теперь – прошли миллионы лет, умер Советский союз, отцвела сельскохозяйственная балетная телепрограмма, Европа отделилась от Африки еще на полметра, соблюдая скорость, с которой у нас растут ногти, – и наконец я спустился в мае двухтысячно-очередного-двадцатого года на улицу, вниз, в кипучую красоту, зашел в магазин, купил себе полкирпича черного "Дарницкого", какие-то консервированные шарики, поел их, а всё не то! Всё не то! Всё не то!

Взрослая жизнь, уходи. Ты обманула.
Мазнула томатным соусом по губам и ушла. Рассыпалась сухими крошками "Столового", отпипикала телевизором после двенадцати. Отзвучала короткими гудками в телефоне, положила трубку. И больше не возьмешь. И только тот мужик с килькой в томате, давно уже ставший сиренью или другим каким нарядным прахом, остался в моей солнечной памяти. А я ведь даже имени его не узнал. Как он жил? О чем мечтал? Любил ли он кильку? И что же ему в конце концов ответила Мария Владимировна из бухгалтерии?
Вопрос.
И ребенок плачет.

***
вот бы мы все плакали, как дети —
сразу и взахлеб.
и никаких поджатых губ.
укушенных душ.
просто вода с солью.
мгновенные моря и белые пляжи.

а потом
мы бы все хохотали
беззубыми ртами
над нелепым комаром.
как он залетел на пляж?
и нет вопроса важнее и смешнее.
(Юлия Закаблуковская)
Ах если бы, Юля, ах если бы.
_______
(Дмитрий Воденников о стихах, где не бывает глупых королей и прекрасных принцесс, колонка для сайта совлит.ру)

https://sovlit.ru/tpost/990ky2ktn1-sborische-krivih-lebedei