Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

круг с птицей

(no subject)

РОЗОВЫЙ КУСТ И ХОЛОДЕЦ

Давным-давно (уже и не вспомнить, в каком году) сидел на прекрасной кокошкинской даче, у друзей. И там был окрепший розовый куст, крыжовник, борщ и кузнечик. И там мы слушали диск с голосами поэтов начала ХХ века. Почему-то среди поэтов затесался и Лев Толстой. Но и он читал, как поэт: нараспев. Причем что-то свое публицистическое, легендарное, чуть ли «Не могу молчать».
И это было умилительным. Такая глыба, такой человечище, читает грубую публицистику, зачем-то читает на фонограф (вышел к приехавшей команде, одернул свою толстовку, пригладил бороду, сел) и все равно – поет.

Как и все до него. Все пели, все звучали через треск, хрип и шипенье, все тосковали.

***
Старый Кузмин несгибаемый
в холод совецкий
будет чирикать как ласточка
в холод собачий
возле причала
чертить чертежи

кто нам расскажет, что мир возвращается в славе
что воскресают покойники
в смену с живыми
словно рубахами братья –
телами навырост
словно крестами товарищи
за перегон обгоняя
как на плотах и болидах
команду меняя

- старый Гомер несгибаемый, мертвый Боян,
сумасшедший слепой Мандельштам?
кто нам расскажет, что мир расцветает как ветка
вишни, черешни, черемухи, яблони, сливы
что поднимаются мертвые, будучи живы,
как ангелы славы?
- раненый Боратынский, горячий Державин, сухой Ломоносов
и Пушкин, Пушкин, конечно

(Елена Фанайлова)

На один манер с той пластинки (записывали-то их на фонограф, но вот уместились теперь на cd-диск, всех затолкали, все легли бок о бок, никто не пожаловался) – сквозь треск и шипение – высокими голосами, удивленными фонографу – но оттого – как бы сознательно – презрительными – как бы на цыпочках – для далеких потомков – читают они нам нараспев. Ну не раненый Баратынский, горячий Державин, это понятно. А Блок, Андрей Белый, Валерий Брюсов.

***
«В веках я спал… Но я ждал, о Невеста, –
Север моя!
Я встал
Из подземных
Зал:
Спасти –
Тебя.
Тебя!
Мы рыцари дальних стран: я poс,
Гудящий из тьмы…
В сырой,
В дождевой
Туман –
Несемся
На север –
Мы.
На крутые груди коней кидается
Чахлый куст…
Как ливень,
Потоки
Дней, –
Kaк буря,
Глаголы
Уст!
Плащ семицветием звезд слетает
В туман: с плеча…
Тяжелый,
Червонный
Крест –
Рукоять
Моего
Меча.
Его в пустые края вознесла
Стальная рука.
Секли
Мечей
Лезвия –
Не ветер:
Года.
Века!»

(Андрей Белый)

Ишь ты. В веках он спал. Но и как тебе там, в твоих веках?

И вот они звучат, нами, потомками, видимо, озабоченные, поют, а потомки сидят на веранде, едят крыжовник с куста, слушают их голоса через треск, хрип и век и говорят: «Пожалуйста, Брюсова промотай». И снова крыжовник собирать.

***
Ребёнку вручили трансформера, счастлив думает: всех спасёт,
Мне бы его надежду взрастить у себя под рёбрами.
Чтобы как в старые добрые сызнова верить в людей,
Чтобы ковида не было в детстве всё тишь да гладь.
Помню мама шла по утру в сад ягоды собирать
В саду деревенском солнечном, тогда ещё были плоды.
Сегодня ни сада, ни юности, лишь опыт за выслугой лет,
Живу теперь днём сегодняшним, крыжовник ем на обед.

(Дмитрий Лавров)

И только Блок, кажется, не особенно пел. А просто читал. Глуховато. Но и он казался таким же рафинированным бесполым дядюшкой средних лет. Но что Блок. Даже Маяковский туда же. А где же гром, где молнии?

ФУТУРИСТЫ В 1913 ГОДУ
Когда могучая зима пригнула нас к земле,
И в пляс безносая сама пустилась на столе,
Когда опробовал Молох железное нутро -
Твой выбор был не так уж плох, покойница Гуро.
Когда рогатый Актеон завидел кобелей,
Когда уже шатался трон балканских королей,
Когда играли попурри и верили в метро,
Нам говорила "Отомри" покойница Гуро.
Она склонялась над котлом, где булькала вода, -
Вертясь винтом, варились в нем волчцы и лебеда,
Кто приносил ей изумруд, а кто совал пятак -
Она хватала, что дадут, и припевала так:
"Никто не может знать, зачем
над нами волен тот,
Кто нас осушит, а затем
по горлышко нальет,
Кто нас отпустит, а потом
до смерти прикует".
Звук труб, бунт букв, буй тур, ух, крут, шипит и гаснет трут,
Мы не плывем, шурум-бурум, мы смотрим из кают -
О бойся полиглота, сын, он в самом деле дик,
В его груди заумный рык бушует, как хамсин!
И безалаберный Пилот, и Ангел в сюртуке,
И Царь зверей, и даже тот, кто с бритвою в руке,
И Иноходец ломовой, на ком горит тавро -
Мы все стояли пред тобой, покойница Гуро.
И мы молились, бросив стыд, не в силах встать с колен -
Господь Всевышний да хранит покойницу Элен,
А ровно в полночь, без огней, расталкивая мрак,
В галоп пускали мы коней и молча пели так:
"Никто не может знать, зачем
над нами волен тот,
Кто нас осушит, а затем
по горлышко нальет,
Кто нас отпустит, а потом
до смерти прикует".

(Всеволод Зельченко)

Зима всех до смерти приковала, пригнула к земле. Певцов из 1913 и далее годов налила по самое горлышко другим временем, другими звуками.
В общем, слушать этот диск было забавно.

Потому что вдруг стало очень понятно, почему, собственно, революция произошла. Слишком много крыжовника, слишком уж белые крахмальные скатерти, слишком уж красиво на этой даче. Да и в городе тоже слишком красиво. И горничная обед подает, и супница ослепительная, и слушает она это чтение на фонограф, а потом говорит дворнику: «Опять загундели».

А дворник ничего ей в ответ. Его же дальше двери не пускают, он эту супницу, может, и в глаза не видел. (Где-то я прочитал, что после революции дворники особенно лютовали. Их можно понять: получали копейки, делали много, а видели еще больше. Поэтому ненавидели от души.)

Вполне вероятно, что сейчас дворник просто ждет, когда же всё это нежное, фарфоровое, кисейное, высокоголосое окончательно захиреет, истончится, разобьется фарфоровой супницей, усохнет и будет смыто коллективным Зощенко (не автором, конечно, – его героями).

«Это было в самый разгар, в самый наивысший момент ихнего чувства, когда Былинкин с барышней уходили за город и до ночи бродили по лесу. И там, слушая стрекот букашек или пение соловья, подолгу стояли в неподвижных позах. И тогда Лизочка, заламывая руки, не раз спрашивала:
– Вася, как вы думаете, о чем поет этот соловей?
На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно:
– Жрать хочет, оттого и поет.
И только потом, несколько освоившись с психологией барышни, Былинкин отвечал более подробно и туманно. Он предполагал, что птица поет о какой-то будущей распрекрасной жизни».

Былинкин был прав. Интересно, может, он раньше был дворником? Или торговал в лавке приказчиком?

Но что я всё о былом да о былом, о серебренном, о высоком, о вечном. У нас ведь тоже жизнь есть, своя. Мы же тоже, в сущности, Былинкины.

Зашел тут на днях в кулинарию, купил столичный салат.
Потом спрашиваю:
–А это что за рыба?
– Это окунь.
– А эта?
– Это форель под соусом.
– А эта?
– Знаете что... Я вам лучше холодца дам.

Повернулась, пошла к другой витрине, я за ней... Она даже еще уточняет: "Вам побольше или поменьше?". Я молчу, потому что холодца не хочу. Она выбрала на свой вкус, выбила, я заплатил, вышел.

Вот теперь сижу. С холодцом.

_______
(Дмитрий Воденников, колонка о стихах про прекрасную жизнь, совлит, июль 2021)
https://sovlit.ru/tpost/srar7mkk11-rozovii-kust-i-holodets
круг с птицей

колонка на сайте совлит

ЕСЛИ ЛЮБОВЬ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ, ТО ЭТО НЕ ЛЮБОВЬ

Мир стал так прозрачен, что уже даже не знаешь: пугаться этому или радоваться.

Все друзья, все враги, просто прохожие – вот они, протяни руку, набери в поисковике, вбей фамилию, даже если где-то тебя забанили, открой другой браузер или заведи подпольный аккаунт: и вот они как на ладони, и ты на ладони, ну можно только, пожалуй, еще под замком писать, но и там добрые люди найдутся, что-нибудь да вытянут, опубликуют.

Даже после смерти будут и будут выплывать новые сведения, факты, слухи.

Поэт Евгений Горон однажды написал в FB: «Про хрупкость. Мальчик на самокате лет пяти, пока ждём зелёный свет светофора: «Я – герой со сломанной ресницей». Ага. Да».
Все мы теперь такие герои со сломанной ресницей, всем видны, всем слышны, некуда запропаститься.

***
уже ночью и дома:
называл темноту твоим именем,
сильно курил.

если не,
я вставал
и слонялся впотьмах
(все искал твою руку),

это тепло…

будто лев,
цирковой и косматый,
что чует свободу
меж прутьями,
стоя в клетке,

вынюхивал

верхние ноты,
тонкие запахи:
мяту,
корицу,
плющ.

каждый звук

в этой черной
и синей,
и серой,
и сущей,
что после сгорит в кармин,

в еще одну горькую астру
угрюмого дня —

принимал
за свидетельство,

знак
твоего
присутствия.

(Евгений Горон)

Если в любовной жизни знак нашего присутствия еще надо будет вынюхивать (да и станут ли?), то в Сети даже ничего вынюхивать не надо, вот оно – в поисковом услужливом наборе: «NN личная жизнь», «NN история болезни», «NN семья». Наберите фамилию более или менее публичного человека, да и свою даже, всё выпадет как варианты: значит, про NN и тебя уже это искали.

ВВЕДЕНСКИЙ И КОЗА

Однажды поэта Александра Введенского встретили на Невском проспекте,
когда он переходил дорогу с козой на веревке. «Откуда она?» — спросили
Введенского. «Выиграл в карты, — будто бы ответил поэт. — Теперь не знаю,
что с ней делать». По другой версии, Введенский увидел козу у мясника
и спас ее, чтобы не зарезали.

Александр Введенский переводит козу через Невский,
В розовом небе фиолетовые облака,
Навстречу выходит Иосиф Виссарионович Достоевский
И лопается, как мыльный пузырь, губами шепнув: «Пока!»

Александр Введенский переводит козу через Невский,
Навстречу ему Сева Гаккель выносит виолончель.
Александр Введенский — взрослый поэт или детский?
Старик Козлодоев тащит мочалок в постель.

Александр Введенский переводит козу через Невский,
Чайки в небе сложились в буквы: «НКВД».
«Пацан, ты с какого района? Почему такой дерзкий?» —
Кто-то кому-то шепчет неясно когда и где.

(Александр Дельфинов)

Это начало стихотворения Александра Дельфинова, я не буду его цитировать полностью – оно большое. Но эта карусель идущих навстречу, она как раз про это, про прозрачность мира. Только вышел с козой на веревке, как тебя моментально заметили, встретили все, кто и не должен был встретить, даже уже давно умерший Достоевский. Правда, он Иосиф Виссарионович, но нам некогда в этих тонкостях разбираться.

(...) Пахнет гарью. Друскин тащит чемодан рукописей,
Хармс подыхает в дурке. Липавского пуля — хлоп!
А у меня под кожей шевелится нечто жуткое,
И я понимаю, что это Бог.

В точке Б, послав на лету поцелуй любимым,
Анна Каренина прыгает с обрыва в грозу,
Но Александр Введенский остаётся невозмутимым,
Он просто переводит козу.
Просто
Переводит
Козу.

Вот и мы, мы только хотели перевести козу через дорогу (не спрашивайте), вместо этого стали героями хоррора и анекдота одновременно.

Дайте тайны, хочется попросить непонятно кого, дайте тайны.

Но все тайны разгаданы, включая тайны эволюции, и нам просто нечего больше делать, как только ползать у всех на виду: полулюди, полурептилии, полурыбы.

И ЕЩЕ ОДНА ВЕРСИЯ

Он изобрел эволюцию, находясь в жестокой тоске,
Шел и увидел некрупную рыбу на отдельном от вод песке,
В воде вода, на земле вода и даже в небе вода,
Вот он и скажи кистепёрой дуре: «Коллега, ползи сюда,
Раз уж море тебе настолько осточертело за всякие миллионы лет,
Бросай умирать, у меня для тебя есть в запасе авантюрный такой сюжет.
В перспективе города на полконтинента, летучие поезда,
Стихи от Камакуры до Магриба…»
Ну что могла ответствовать рыба? Рыба сказала «да.»
Шагнула кистью, вдохнула ртом, повела неудобным хвостом,
А все эти яблоки и сады он придумал потом,
Уже лечась от второй ножевой, но по-прежнему видя сны,
Где организм гуляет живой по неверным холмам Луны.
А что до познанья добра и зла и того, чем земля кругла,
Повстречаешь рыбу — спроси у неё, это её дела.

(Елена Михайлик)

Наши дела не очень, ответим мы вместо рыбы. Мы задыхаемся без воды, нас скрывающей, нас палит солнце всезнания, мы хотим в тень и уснуть, мы не хотим эволюционировать.

А еще мы хотим настоящей тайной любви – потому что только тайная любовь похожа на любовь.

Но однажды даже наши письма вымоет на поверхность подземным течением, и после нашей смерти их прочитает много людей, хотя мы писали только одному человеку. (Хорошо, что нам уже будет всё равно.)

Я не знаю, реальное это письмо Сергея Бодрова или нет, но во множестве публикаций оно маркируется именно его именем. Но даже если это фейк – этот фейк похож на стихотворение.

Из письма Сергея Бодрова жене Светлане:

«Я не знаю как люди умирают. Мы видим это, но сами не умираем. А когда умираем, то это видит кто-то другой. Есть вещи, которые не нужно знать, о которых не нужно думать, о них никто ничего не знает. Ты знаешь, первый раз в жизни мне хочется иметь свой дом. Заботиться об этом, что-то для этого делать. Я всё время думаю про то, как мы будем жить. Мы с тобой очень родные и очень похожие люди. С одной стороны, это трудно, зато в самом главном мы с тобой чувствуем одинаково и понимаем друг друга в самом важном. Я правда не знаю как люди расстаются, но не живут же они в самом деле несколькими жизнями. Смерть однозначна, а любовь нет. И её неотвратимость заложена в самой модели жизни. Собственно неотвратимость смерти тоже. Сегодня я думал, что с тобой что-то случилось: авария или что-то ещё. И я знаю, что нельзя об этом думать. Но это было почти так же страшно как мысль о том, что ты меня можешь не любить. Честно говоря, даже страшнее. И я просто стал молиться Богу и даже согласился на то, чего я больше всего боялся вчера. Подумал, что лучше ты меня не будешь любить. У меня вообще иногда такое сумасшедшее ощущение, что мы с тобой два разных характера одного человека. Мы как два брата близнеца, разлучённые в роддоме и встретившиеся через много лет. Кое-что сложно, но кровь-то родная. Ты для меня абсолютная судьба. И я в тебя очень верю. Верь и ты мне. И всё-таки любовь важнее. Независимо от того даже, важнее ли сама жизнь, чем смерть. Почему? Во-первых, это единственное, что может с ней соперничать в смысле окончательности. Если человеку пришлось умереть, то тот, кто его любил, не перестанет любить. Это очевидно. Во-вторых, обратного, видимо, быть не может. Я не знаю, как заканчивается любовь. Если любовь заканчивается, видимо, это не она».

Знак нашего присутствия в мире стремится к бесконечности, хотя, в сущности, равен нулю. Но наша любовь не заканчивается, потому что если она кончается, то это была не любовь. Вот такое вот уравнение, которое нам, героям со сломанной ресницей, никогда не решить.
_____

(Дмитрий Воденников о стихах из прозрачных материалов, колонка на совлит.ру)
https://sovlit.ru/tpost/m2d62eouk1-esli-lyubov-zakanchivaetsya-eto-ne-lyubo
круг с птицей

колонка в Гезате.ру.

КАСКА ПО ИМЕНИ ФРАНЦ КАФКА

В какой-то момент вдруг поймешь: у нас был писатель, который как будто предвосхитил Кафку. Это Гоголь.
Даже проверять не станешь: сказал ли это кто-нибудь до тебя – конечно, сказал. Это же так очевидно.
«Я – Kavka, галка». «Я совершенно несуразная птица».
Скачет такая около лавки угольщика. Правда, у нее подрезаны крылья, но у Кафки они даже не подрезаны, а отмерли.
Гоголь – это же тоже птица, гоголёк. Из семейства толстоголовых плоских и круглых уток. «Ходить гоголем» – значит ходить важно. Но тут сходство гоголька с Николаем Васильевичем заканчивается. Николай Васильевич, как известно, был человек скромный, застенчивый. Ходил не гоголем, а нервно, мелко, «оригинально»: как будто одна нога пыталась заскочить все время немного вперед, из-за чего шаг получался как бы чуть шире другого. И вообще был зажат, несвободен – «скомканным».
Где уж тут птице-тройке. Ни размаху, ни открытости; даже взгляд – наискосок, исподлобья. И почти никогда другому в глаза: даже когда стоял лицом к лицу, взгляд отводил, смотрел искоса.
Вот и Кафка, который, кстати, родился, сегодня, 3 июля, тоже смятенно прыгал среди пугавших его людей. Как и Гоголь, был несвободен, зажат: «теперь для меня не существует ни высоты, ни дали». Люди, не знавшие, что они его пугают, поглядывали на него с недоверием.
«Я ведь опасная птица, воровка, галка. Но это лишь видимость. На самом деле у меня нет интереса к блестящим предметам. Поэтому у меня нет даже блестящих черных перьев. Я сер, как пепел. Галка, страстно желающая скрыться среди камней. Но это так, шутка… Чтобы вы не заметили, как худо мне сегодня».
Хорошо, что хоть умер в сорок лет, не дожил до фашизма в Европе. Тогда стало бы еще хуже: у возлюбленной Кафки Доры Диамант гестапо его письма и записные книжки как раз и изъяло. А он ведь просил их сжечь. В завещании Кафка поручил своему душеприказчику и другу Максу Броду уничтожить его незаконченные романы. (Где-то мы об этом уже слышали). А чего просить-то? Сам и жги.
Ведь не послушался его Макс Брод. Гоголь-то наш был дальновидней: друзьям не доверял, сам жег.
Позвал слугу Семена, велел принести портфель, где тетради с продолжением «Мертвых душ» хранились, положил тетради в камин («Не делайте этого, барин! Не надо!», «Не твое дело! Молись!») – и сжег.
Вот он наш гоголёк, вот она ваша несуразная галка.
...В дневниковой записи от 14 февраля 1915 года Кафка говорит о «большой бесконечной притягательной силе России», вспоминает легендарную птицу-тройку, говорит об одной гоголевской статье. Может, поэтому он попросил потом, перед смертью, все свои незаконченные произведения сжечь? Как такой оммаж Гоголю?
Но даже на этом сходство Гоголя и Кафки не заканчивается.
Когда Франц Кафка заболел (тяжелый туберкулез легких), когда начались кровотечения в горле, когда пришло истощение, когда он не мог есть, а кормить тогда через вену еще не умели, – тут опять мелькнуло черное крыло нашего гоголька.

Гоголь тоже ведь умер от нервного истощения: то ли религиозное помешательство, то ли просто боялся есть. Как будто они перекликаются через время, Николай Васильевич и Франц – птичьими противными голосами.

...Я написал «черное крыло нашего гоголька» и сразу подумал: а мы ж его, Гоголя, помним в большей степени в черном пальто. Ну или в черном фраке. Стоит такой в сюртуке, в белой манишке и при черном галстуке; пальто распахнуто, позади набережная, за рекой Петропавловская крепость.
А ведь в гардеробе у него были такие экстравагантные яркие вещицы, как светло-жёлтые панталоны и жилеты самых смелых расцветок, а на них, на жилетах, цепочки и золотые пуговки. А еще в его коллекции был ярко-синий бархатный камзол, белая пуховая шляпа, разноцветный шарф и тёмный гранатовый сюртук. Какой франт.
И вот этот предтеча Кафки жжет свой второй том. Потом просыпается утром: господи, что я наделал. Теперь всё пропало, прахом-золой пошло. Зато не пропало у Франца Кафки. Слава вам, ослушившиеся друзья.
И вот странствует по свету нос майора Ковалева, и вот просыпается Грегор Замза в виде насекомого.
Удивительно здесь, что превращение и носа в самостоятельное существо, и героя в жука совершенно в тексте никак не мотивировано. Авторы просто как бы нам говорят: «Самое страшное (или постыдное) может случиться неожиданно. Однажды. И никто от этого не застрахован».

Помните, с чего начинается роман «Процесс»?

«Кто-то, по-видимому, оклеветал Йозефа К.».
И всё, дело пошло. Дикое событие наступает внезапно и неотвратимо.

Как стук или звонок в дверь, когда к Доре Диамант приходит гестапо и заодно изымает письма и записные книжки Кафки (понятно, что не из-за него самого: он давно уже умер и никому не известен).

Безличное пятно вместо лица у вошедших солдат. Равнодушие смертельной силы, почти безымянность зла. Ну не различать же лычки и знаки отличия, не спрашивать имя с фамилией. Не просить о пощаде.

Неслучайно, что Кафка сам в том пассаже о галке корежит свою фамилию. Так потом высмеивал свою фамилию другой мученик (что-то в нем тоже есть и от Кафки, и от Гоголя, и от щегла), кстати, и он любил яркие жилеты носить и шоколад есть:

Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова —
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.

«Я совершенно несуразная птица. Я – Kavka, галка. Галка, страстно желающая скрыться среди камней».

Но пока мы не скрылись среди камней – удивимся: оказывается, Кафка, сильно этим тяготясь, вынужден был зарабатывать на жизнь службой в страховом обществе и, много занимаясь спорными случаями, даже первым изобрел и внедрил прообраз жесткой современной каски. Благодаря чему смертность и травматизм на сталелитейных заводах Богемии снизились, а сам он даже получил медаль.

Кафка – сказка, это мы уже когда-то слышали. («Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью».) А вот Кафка – каска, еще никогда.
_______

(колонка в Газету.ру. Дмитрий Воденников о том, как скомкать свою фамилию)
https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13691648.shtml
круг с птицей

(no subject)

Дмитрий Воденников: «Приснившиеся люди»
Борис Кутенков

Я буду никнуть, горевать,
искать пути,
та-та-та, та-та, та-та-та,
а ты лети, – это четверостишие открывает цикл стихотворений из новой книги Дмитрия Воденникова «Приснившиеся люди» (М.: АСТ, 2021). Стихи, вернувшиеся после долгого перерыва, плюс эссеистика, не прекращавшаяся все эти годы. Но его, кажется, не устраивала эссеистика, переход на которую он так недавно «оправдывал» в предисловии к «Воденникову в прозе». Он хотел возвращения высшей точки существования языка, не обусловленной ни заказом, ни пресловутой целевой аудиторией, ни малой степенью насилия. Обусловленной только дыханием.

Хотел того самого «та-та-та, та-та, та-та-та».

Пауза эта, неизменно напоминающая о Маяковском, о его поиске ритма из знаменитой статьи «Как делать стихи». Помните, да, это про «покрытие этого ритмического гула словами, словами, выдвигаемыми целевой установкой (все время спрашиваешь себя: а то ли это слово? А кому я его буду читать? А так ли оно поймется? И т. д.), словами, контролируемыми высшим тактом, способностями, талантом»? Имманентное поэтическому процессу заполнение пространства, «один, всё победивший звук»; но в тексте Воденникова это «та-та-та» и – «недоступное для сплетни место», своеобразная метафора невысказанного. Возможно, того невысказанного, о котором так точно писал этот автор в предисловии к упомянутой мной первой его книге эссеистики, – то, что, по его выражению, «проваливается» мимо строк, и чего стало больше на уровне выраженной детали – когда это «тёмное» место заполняется вещественной подробностью. В итоге гармония между «та-та-та» (как тёмным углом поэзии, прихотливым внесловесным гулом) и возникающей на его месте холодноватой, внесубъектной реалией и обуславливает пограничность жанра. Здесь эссеистика – не совсем эссеистика, стихи – не совсем стихи.

Последние в «Приснившихся людях» – что-то сродни дневнику; эссе же, напротив, больше вбирают в себя поэзию, больше (по сравнению с предыдущими книгами) стало прихотливых ассоциативных ходов, композиционных переходов, мало – но это на мой поверхностный взгляд – нанизанных на нить просматриваемой, хотя бы и ассоциативной, идеи. (Впрочем, к чему это пренебрежительное «хотя бы»?.. Поэтизация эссеистики Воденникова – и возвышение градуса сложности, и высший уровень разговора через метафору; стихи же – теперь пришедшие к тому, чтобы вбирать в себя то, что «проваливалось» мимо них, – полны деталей: бесконечная уборка, бесконечное очищение себя, нанизывание (по его же выражению) «одной нитки за другой по принципу скользящей памяти»). Процесс возвращения к стихам здесь невульгарно следует постромантической и постсимволистской парадигме, будучи недвусмысленно обоснован как прямое следствие расставания с человеком; возвращение как расставание – бесконечный одиссеевский цикл.

Книга вообще – бесконечная авторефлексия над процессом письма, та автобиография пишущего, которой так не хватает среди множества курсов, лекций, разговоров о писательской кухне: отражение изнутри, со стороны самого процесса. «Стихи не терпят никого рядом, и мой дом теперь только мой. Может, он бы и так опустел, без всяких стихов, но так уж случилось: по мне жизнь ударила с двух флангов. Я остался один и одновременно совсем не один: ко мне пришел звук».

Поэтические тексты Воденникова теперь достигают высшей силы – она же сила подробности, бесстыдной, необязательной подробности; она же сила свободы. И позволяют себе то небрежность рифмы, то оборванность (вряд ли нарочитую, скорее – потому что пришли здесь-и-теперь, для себя. Я думаю, это чуть большая свобода от канона, от ощущения прочитанности за плечом; потому что не могли не прийти, – по Ахматовой, «если не напишешь, то умрёшь»).

«И пусть они даже этот текст никогда не увидят [я люблю тебя, как никого не любил], но теперь эти стихи можно уничтожить и никому не показывать.
И все-таки я пишу одному человеку и говорю: сохрани».

Подробности жизни – в пакете с лекарствами (герой одного из стихотворений начинает перебирать их ночью: «все десять лет – всё в этом одном пакете», то же с перебиранием книг – закоулков памяти. Эти стихи гораздо более основаны на подтексте, чем может показаться, ибо подбрасывают пароли: они больше о вещах, чем о людях, но за самим этим фактом – глубинное одиночество пишущего, а в оставленном, не пошедшем на выброс после глобальной уборки, – самое важное, которое мы вольны или не вольны разглядеть. Перфекционизм Воденникова, его дисциплинированность здесь – блоковские, страшные: сродни безупречному порядку на его столе и в делах, которые отмечал Чуковский).

(Блоку, кстати, здесь посвящено одно из самых пронзительных эссе. «Думая о Блоке, неожиданно помыл окна. Прямо в ноябре. Когда ни один нормальный человек их уже не моет». Мне он вспоминался бесконечно при чтении этой книги Воденникова – и бесконечно зацитированное мной определение Чуковского «звуковой пассивизм» (так женственно отражённый в эссеистике только у Воденникова), и его же «чем хуже живёшь, тем лучше творишь»).

Впрочем, Дмитрий Борисович, кажется, со мной не согласен. Ему виднее. Ему и слово.



Книга Дмитрия Воденникова «Приснившиеся люди» (М.: АСТ, 2021)


Интервью с Дмитрием Воденниковым

Вопросы: Борис Кутенков

– Дмитрий, «Приснившиеся люди» – Ваша третья книга эссеистики; до неё, в конце 2017 года, у Вас вышла книга «Воденников в прозе», затем – «Сны о Чуне». Чем эти книги различаются – стилистически, композиционно? Почувствовали ли Вы какую-то эволюцию в собственной эссеистике – за прошедшее с «Воденникова…», недолгое, в общем, время?

– «Приснившиеся люди» – это лучшая моя эссеистическая книга. «Воденников в прозе» – это книга, которую составлял не я. Мой редактор – служившая в то время в «Газете.ру» Полина Юрьева, она и составила её. Название было придумано Редакцией Елены Шубиной. Я, по большому счёту, не имел к составлению книги прямого отношения. Но она отлично составлена.

«Сны о Чуне» (никак не могу понять, почему первоначальный вариант, который был моим – «Сны про Чуню» – вы слышите, какой там длинный звук «ы-ы-ы-ы», «у-у-у-у» – слетел, я как-то это не отследил; возможно, это моя вина) – это тоже рассказы про писателей, поэтов, художников и мерцающих экранных див, но как бы увиденных глазами моей ослепшей собаки. Это книга-игрушка. «Приснившиеся» же «люди» – это книга, которую я составлял с самого начала и до конца, менял главы, тянул нить, следил за лейтмотивами, «разыграл, как спектакль». Она растёт, если вы считали цитату, как будто «шапками внутрь». Там много тайн, кротовых нор, а самое главное – там пунктирно рассказана история моей жизни последних двух лет. Это очень личная книга. Мне, кстати, очень нравится, как она оформлена; мне всегда везло на обложки, но эта обложка лучшая.

– Героев Ваших эссе часто объединяет некая «выключенность» из пространства. Евгения Маркон «торгует цветами, газетами, спит в парке Сокольники, уносит чемоданы из-под носа у зазевавшихся пассажиров на Курском, ночует в подвалах и на чердаках», Розанов вводит в литературу «мельчайшие движения души, паутинки быта», Татьяна Толстая овеяна ореолом сна и исчезновения… Это – больше об удивлении, как бы контрастирующем с тем, что кажется очевидным в человеке? Или – о попытке вернуть личность, что Вам дорога, в пространство внимания? Кто они, «приснившиеся люди»?

– Отвечая на ваш вопрос: да, мне нравятся маргиналы. Маргиналы всегда гениальны. Это может быть человек, стоящий над схваткой – писательница Татьяна Толстая, – которая сама видит свои сны и никому не позволит в них вмешаться. Это может быть воровка-цветочница (вы же понимаете, это мой «Цветущий цикл», как я мог пройти мимо того факта, что она была цветочницей до того, как стала воровать, это же Жан Жене – «Богоматерь цветов»). Или это больной Пруст. В любом случае, это люди, которые прорывали пространство своей жизни, одновременно его защищая, как цепные собаки. Я заворожён такими людьми.

– В эссе «Гладкая кожа души» Вы говорите: «Стыдно быть несчастливым. У нас есть дом, работа, деньги, люди, которых мы любим, и люди, которые, кажется, любят нас. И кожа нашей души не покрыта пупырышками, а гладкая и пока еще относительно молодая». Тот же мотив – уже в форме автозаклинания – повторяется у Вас и в эпилоге к новым стихам: «Я больше никогда не позволю себе быть несчастным». Такие заклинания – потому что преодолён какой-то порог боли, после которого признание себе в несчастности означает саморазрушение? Как постоянный взгляд на циферблат, потому что боль может вернуться и захлестнуть? Почему-то ещё?

– Потому что ты человек, проживший полвека, и больше не можешь тратить время на всякую ерунду. У тебя осталось мало времени, нет, не на умирание – его будет много, нет, не на старение – его хоть ложкой ешь, а на то, чтобы прижаться к любимой чужой коже, ощутить запах чужих висков – времени остаётся очень мало. Хотя, чёрт его знает, может, я до 90 буду любимым? Но если не держать в подкладке этот самоуверенный цветочный козырь, то надо помнить: мне надо успеть, мне надо успеть договорить, долюбить, добыть.

– Не знаю, с этим ли – с необходимостью «успеть» – связано то, что в Ваших стихах часто повторяется мотив инвентаризации пространства: «терзал и мылил дом», текст о выбрасываемых книгах, которые сопротивляются, не хотят уходить, как люди… И «Кстати, о бабушках», построенный на сюжете каталогизации. Такое перебирание вещей для Вас – способ ощутить их метафизику? Справиться с собственным неврозом? Что-то ещё?

– Я никогда этого не делал раньше. Десять лет молчания вымыли из меня способность говорить. Когда стихи вернулись, я, как новый Адам, по слогам, по буквам, по звукам стал собирать этот мир. Неудивительно, что там возникло очень много предметов. Да, я их выбрасывал, но перед тем, как отправить их в клетчатое ничто «стекло-пластик-бумага», я их крутил в своих пальцах, мысленно крутил, называл, целовал, отпускал.

– Этот глагольный ряд – «называл, целовал, отпускал» – живо вызвал у меня в памяти привязанность Марины Цветаевой к Арсению Тарковскому. Кстати, и стихотворение «Дочка-дочка, будь добра…» просодически и композиционно перекликается с «Стол накрыт на шестерых…» Тарковского. Стихотворение Арсения Александровича Вы вскользь упоминаете и в большом эссе о Цветаевой. Что для Вас означает этот текст Тарковского? А что он значит в русской литературе?

– Для начала, это для меня текст, который является текстом-двойником: мы все помним ответ Цветаевой. Про просодию Вы меня удивили – я никогда не думал об этом. Надо же, оказывается, это всё живёт в тебе, шелестит кровью, прячется по углам. Я люблю текст Тарковского, он говорит об уже за той чертой проходящей жизни. Но если говорить не про просодию, а про реальный стук крови, то, скорее всего, в основе лежит текст Олега Чухонцева, мне он кажется совершенно гениальным.

…и дверь впотьмах привычную толкнул,
а там и свет чужой, и странный гул –
куда я? где? – и с дикою догадкой
застолье оглядел невдалеке,
попятился – и щёлкнуло в замке.
И вот стою. И ручка под лопаткой.
А рядом шум, и гости за столом.
И подошёл отец, сказал: – Пойдём.
Сюда, куда пришёл, не опоздаешь.
Здесь все свои. – И место указал.
– Но ты же умер! – я ему сказал.
А он: – Не говори, чего не знаешь.

Этот текст на этом не кончается, обязательно найдите его, те, кто будет читать моё интервью: он гениальный. В основе, в отзвуке, в призвуке каком-то скорей лежит этот текст, а не текст Тарковского. Я, конечно, по-другому его сделал, это, скорей, колыбельная. У Чухонцева – фильм, у меня – шёпот на сон. Чухонцев там гений, я в этом стихотворении до гения не дотянул. Но я не мог его не вытянуть таким, каким оно должно было быть, это стихотворение. Оно таким и должно было быть. Что вытянулось – то вытянулось. Я всего лишь рыбак. А не Пётр.

– Хорошо помню это стихотворение Чухонцева, мне, кстати, всегда чудилась в нём перекличка с Бродским («Я обнял эти плечи и взглянул…»). Очередное доказательство, что культура полна гулом цитат. У Вас много также исторических перекличек: одно из самых пронзительных эссе в книге посвящено Анне Франк – оно удивительно тем, что связывает период самоизоляции (когда Вы перечитали книгу о ней) и историю девочки, которая «никуда не может выходить» в других обстоятельствах. Можно ли сказать, что это эссе написано для своеобразного утешения нашим согражданам, – и в нём звучит всё тот же мотив «нельзя быть несчастным»? Или с его помощью Вы всё-таки больше отвечали на собственные вопросы?

– История Анны Франк чудовищна. За судьбу этой девочки человечество будет отвечать постоянно, что оно допустило это, позволило. Смешно сравнивать нашу самоизоляцию с реальной трагедией целого народа. Нет, у меня просто выдалось много свободного времени, когда я смог прочитать то, что должен был прочитать раньше.

– Но тем не менее Вы не раз обращаетесь к теме блокады – в частности, пишете о книге Полины Барсковой «Седьмая щелочь». За каким опытом Вы приходите к исследованиям Полины Юрьевны? И почему эту книгу стоит купить читателю «Современной литературы»?

– Мне очень важно любое пограничное состояние. Писание стихов, когда в соседней комнате умирает твоя мать, когда ты сама находишься в серьёзной стадии истощения, когда ванна наполняется человеческими экскрементами (мы же никогда не думали, что блокада к ленинградцам пришла не только голодом и смертями, но и этим ужасом нечистоты, нечистот, которые, нарушив все канализационные законы, выходят из труб унитаза именно в ванну). Это была книга, которая стала важной вехой для меня. Как «Вторая книга» Надежды Мандельштам, как дневники Лидии Чуковской про Анну Ахматову. Как всё то, что нельзя подделать, а только записать. Поэтому и надо купить эту книгу. Она же не о наших мелких мышиных страданиях, не о том, что тебе продали чашку не того латте.

– «Да, вот текст, / вот новое стихотворение, / но раньше я писал и получше. / Не такое уж это и чудо», – пишете Вы. Это о новых ли, вернувшихся стихах? Действительно ли они не вызвали ощущения чуда?

– Конечно, это было ощущение чуда. Это было ощущение взрыва. Это было ощущение Большого взрыва. Когда вдруг образовались протоны и нейтроны, когда пошла эта расширяющаяся реакция, – это не сравнить ни с чем. Представьте себе, что у вас в квартире разорвалась маленькая нейтронная бомба. Она с булавочную головку, но этой булавочной головки достаточно, чтобы не только разнести твою квартиру, твою жизнь, но и дом. Конечно, это было чудо.

– А мотивы сна – зачастую страшного – в новой книге как-то связаны с внешнеполитической ситуацией (тем страшным сном, в котором мы оказались, по мнению многих представителей сегодняшней интеллигенции)? Вообще, как-то реагируете на происходящее в политике?

– Конечно. Я с интересом наблюдаю за этой битвой между либералами и патриотами. Мне это кажется странной битвой. Мы все любим Россию, мы хотим, чтобы у нас всё было хорошо, нам просто надо научиться новому алфавиту, собрать все буквы вместе.

– В таком случае – что думаете о новом законе, касающемся просветительской деятельности?

– Мне не нравится этот закон. Он ограничивает многие образовательные инициативы. И этот закон надо отменить.

– Вы работаете для многих изданий. По-прежнему пишется с лёгкостью? То, что это работа, не способствует некоей усталости, которая (вроде бы) несовместима с лёгкостью эссеистического писания?

– Я очень устаю. Но есть вещи, которые ты должен сделать. Есть вещи, которые ты должен проговорить, потому что никто их не проговорит за тебя. Хотите, я вас рассмешу? Иногда мне кажется, что я Лев Толстой нового времени.

– Интересно и понятно это сравнение с Толстым. Но чаще Вы упоминаете Цветаеву. «…только Цветаева, с её огромным даром, показала, какая это на самом деле катастрофа – отпустить себя на волю, своевольничать до конца, распухнуть до отдельной черты (такого человеческого, увы, а не ангельского) характера», – пишете Вы. А как Вы решаете для себя этот вопрос – о поведенческом, о личной этике, – сами?

– Я совершил много неправильных поступков, они жгут меня, я никогда о них не забуду. Кстати, вы помните, какое любимое стихотворение Пушкина было у Толстого? «И горько сетую, и горько слёзы лью, но строк печальных не смываю». Я не смываю этих строк. Это мой урок, который я должен дочитать до конца.
круг с птицей

колонка на сайте совлит



Акакий Акакиевич, доросший до пальмы
Дмитрий Воденников

Есть такое ощущение, что возраст (будь то юность, зрелость или старость) существует как-то отдельно от человека. Как шкурка. Не затрагивая его всерьёз (так что человек, действительно, какая-то несгорающая саламандра, только – увы – с примечанием, что не сгорающая только внутри, а так вполне способная обуглиться на раскаленном камне).

Есть такое ощущение, что мы не умеем иногда читать книги: правильно читать, считывать не поверхностный слой. Так, например, было с книгами Зощенко, которого все считали либо юмористом, либо сатириком. (Но об этом позже.)

Есть ещё одно ощущение, что глупость в людях – онтологическое свойство.

Недавно мой виртуальный приятель Александр Спутник (теперь то ли его фамилия, то ли прозвище смотрится совсем иначе, чем ещё год назад: вот что с нами ковид и антиковидная вакцина делают) рассказал про специфику загробной жизни. Один его знакомый, двадцати-двадцатитрёхлетний, заметил про Комарово:

«– В Комарово очень красиво. Сосны в небо, свежий воздух. Там даже комары кусают ласково.
– Да, там красиво.
– А ещё там могила Ахматовой. Она хотела, чтобы там похоронили. А вокруг могилы уже потом появился целый посёлок Комарово. Сначала, конечно, её соседи были не такие живые, а потом начали строить, прям в лесу – дачи. И появилось Комарово!»

Бедный Александр Спутник даже поперхнулся. После того, как откашлялся, сказал, что может себе представить, как льстил бы Анне Андреевне факт, если бы она могла узнать, что вокруг её могилы разрастётся целый посёлок. Потом пошёл дальше.

«Милый друг, а ты знал, что в Москве, вокруг мавзолея Ленину построили Красную площадь?» – спросил он.
Двадцатилетний собеседник был потрясен: «Да ладно! Серьёзно?»

«Вполне. Почитай “Википедию”, там написано».

***

мне почему-то дороги в любви
блуждающие блики равнодушья.
смотрю, не отрываясь, на тебя,
смотрю, не отрываясь, на тебя –
и вот уже смотрю себе на туфли,
на красные цветы в глубоком синем
и чувствую, что жмёт не там, где сердце.

(Ирина Толстикова)

Мне почему-то дороги в жизни эти глупости: посёлок вокруг могилы, Красная площадь вокруг мавзолея. (Интересно, полез ли тот двадцатилетний в Википедию?)

И ещё это загадочное: «Сначала, конечно, её соседи были не такие живые, а потом начали строить, прям в лесу – дачи». Это совершенно зощенковская фраза, но о нём, как и обещано, будет только в конце.

...Недавно узнал, что у Яшки Казановы был тоже долгий период, когда она не писала стихов. Я не знаю точно, так это, нет, был ли такой период немоты – мне об этом на днях рассказала моя приятельница.

Но если это правда, то это, конечно, одно из самых сильных событий в жизни пишущего. (Строится, строится посёлок вокруг нашей недавней могилы: кто молчал долго, знает, какое это чудо – возвращение звука, возвращение текста.)

***

каждая буква – бич, каждое слово – бинт,
за каждой пощёчиной прячется благодать.
но я ни разу не прекращаю тебя любить,
эти два слога впихивая в года.
ни разу, ни даже на зептосекунду. скажи, чудно!

любовь к тебе будто вставилась в днк
однажды, пустила корни, пробила дно
корнями и стала мною. наверняка
такое с людьми случалось и до меня.
а вот со мной впервые. я – новичок.
и сердце вдруг будто сделано из огня.
и телу вдруг от этого горячо.
и жгучим от тела становится воздух вне,
а воздуха в легких кажется вовсе нет,
но что-то колотится, как светлячок, во мне –
бунтующий мускул и одновременно нерв.
всей сей галактикой, в плоть засунутой, я
хожу, улыбаюсь, глазами ломаю льды.

и вместе со мной большая тайна моя.
и в центре тайны – зерном гранатовым – ты.

(Яшка Казанова)

Я не знал, что такое зептосекунда. Оказывается, это отрезок времени, составляющий десять в минус двадцать первой степени секунд.. Эту меру удобно использовать при наблюдении за движением атомных ядер. Зептосекунда – это то, что мы не можем себе представить, не можем пережить. «В одной секунде содержится столько же зептосекунд, сколько секунд в 31,7 триллиона лет, что в 2365 раз больше, чем когда-либо существовала Вселенная. Невозможно переоценить, насколько коротка зептосекунда».

Вы что-нибудь поняли? Я нет.

Мы неповоротливы, как слоны, медлительны, как ленивцы. Но иногда мы убыстряемся, видим гранатовое зерно, что-то понимаем, начинаем жить и думать быстрее. Тогда к нам снова приходят стихи.

Или просто понимание.

Когда ты на что-то хорошо тебе известное, прирученное смотришь совсем под другим углом зрения – и думаешь: как же я мог так ошибаться? Были же знаки, щелчки, ты и сам подозревал, что то явление, на которое ты смотришь, совсем не то, чем тебе (и всем) кажется.

Показательная вещь: я ведь сам всегда подозревал, что Зощенко совершенно напрасно воспринимают как сатирика (ну какой же он сатирик). Благостный Чуковский из кожи лез, чтобы объяснить, что любимый им Зощенко так корёжит язык, так искривляет синтаксис, добавляет в речь персонажей все эти «опухоли языка» – для одной цели: чтобы высмеять этих «невиданных ранее людей». Он наш, наш, – как бы заклинает Чуковский.

А Зощенко упорно отнекивается: «Да не ваш я, не ваш!»

И почти везде (в документальной прозе) как бы отказывается: да нет! Я не хочу их высмеять. Мне они интересны. Только они (а не вы) и интересны. Я сам такой.

И ещё: «...нельзя писать так, как будто в стране ничего не произошло».

А его никто не слышит.
Тянут его потянут в литературу. А вытянуть не могут.

Неудивительно, что именно о нем и Ахматовой было то известное ждановское постановление. В принципе, что называется, действительно уважили чаяния народа.
В данном случае – литературного.

И неслучайно, наверное, нервный Мандельштам (может быть, единственный его понявший, сам на этого потребителя «опухолей» похожий) писал в своей прозе: «Требую поставить памятник Зощенко».

Всего лишь несколько тысяч, миллионов зептосекунд, и к нам приходит понимание: «Зощенко писал не для смеха. А для чего-то другого. Может, он вообще не прозаик, а поэт? Акакий Акакиевич, доросший до поэмы». (До пальмы, до пальмы, дразнится эхо.)

Как там у него?

«...Это была поэтическая особа, способная целый день нюхать цветки и настурции или сидеть на бережку и глядеть вдаль, как будто там чего-нибудь имеется определённое – фрукты или ливерная колбаса».

Цветки и настурции (как будто настурции не цветки), что-то определенное, то ли фрукты, то ли ливерная колбаса – и вот перед нами явно что-то большее, чем сатира (на что, на кого?), чем юмор (это смешно, но смешно как призвук поэмы и пальмы), перед нами стихи, идея которых пришла за несколько миллиардов зептосекунд. Пришла, запахла то ли настурцией, то ли колбасой – и воплотилась.

https://sovlit.ru/tpost/af6t95ivj1-akakii-akakievich-dorosshii-do-palmi
круг с птицей

(no subject)

НИ ОДНОЙ КРОШКИ

“Мы ещё не решили вопроса о существовании Бога, а вы хотите есть», – воскликнул Белинский, когда Тургенев затосковал об обеде.
Так мы его не решим никогда, вопрос-то этот: то завтра, то ужин, то полдник.
Но что уж греха таить, есть нам, о чем тосковать, и Ивану Сергеевичу тоже было о чем: питался Иван Сергеевич хорошо.

Афанасий Фет вспоминал: «Часам к 12-ти во флигеле Ивана Сергеевича подавался завтрак, которого бы хватило за границей на целый ресторан, а, за невозможностью добыть во Мценске свежих стерлядей, к обеду, кроме прохладительной ботвиньи, непременно являлась уха из крупных налимов».

Как хороши, как свежи были розы. Свежи были не только розы. На охоте певец русской природы, по воспоминаниям того же Фета, тоже не голодал: «Мы достали из ягдташей хлеба, соли, жареных цыплят и свежих огурцов и, предварительно пропустив по серебряному стаканчику хереса, принялись закусывать под проливным дождем».

Неудивительно, что потом Тургеневу иногда хотелось плакать: «Тонкий и великолепно поданный обед прошел оживленно и весело. Прекрасного вина, в том числе и шампанского, было много, и под конец обеда Тургенев громко воскликнул: «Я так пьян, что сейчас сяду на пол и буду плакать!»».

Ну а что прикажете делать? Жизнь дана человеку только один раз, и за один раз всё как-то придётся съесть.

«...Мы сошли в гостиную к круглому столу перед диваном, покрытому всевозможными яствами, начиная с превосходных пикулей и грибков до жареной печенки в сметане, молодого рассыпчатого картофеля и большого блюда с телячьими котлетами, плавающими в сочном бульоне».

А вы говорите, стихи в прозе. Тут стихи не в прозе, а в каком-то бесконечном сочном бульоне.

Современные писатели в прозе тоже, впрочем, не сиротствуют. Сиротствуют другие – а поэты это подмечают.

(...) ты любила шоколадки
даже сейчас когда у тебя есть деньги я вижу как ты подходишь в магазине к полке с печеньем и шоколадками и в твоих глазах занимается свет сожаления
и ты уменьшаешься (...)
(Оксана Васякина)
Это из ее длинного цикла «Кузьминки», я просто вырвал три строчки из него, цикл вообще о другом. В Кузьминках, впрочем, и без вырванных строчек не очень весело.
здесь в кузьминках нет богачей
здесь в кузьминках мы все
живëм в убогих жилищах
здесь языки кошек и птиц
перемежаются с языками
мигрантов плачем детей
скрипом дворницкого велосипеда
мы здесь в одном теле
здесь мне по-детски стыдно
за свой неказистый быт
под прозрачным куполом
политики и нищеты
одним существом мы живëм
делим на всех
воздух и магазины
одну воду пьëм
кузьминки многоголовые
голодные в злом стыде
за себя за свою нищенскую
тучность многоглазую

здесь мне по-детски стыдно
как будто бы каждый миг
мать меня заводит за картонную
перегородку на рынке
и просит примерить
джинсы и пуховик
и все в этом торговом ряду
смотрят на мои колготки
на мои набухающие соски
мать мусолит тонкую сигарету
торгуется, а потом мы идëм
покупать мясо яблоки соль и водку

(Это тоже фрагмент.)
У Яна Сатуновского было об этом еще в 1970. Пятьдесят один год прошел – ничего не изменилось. И июль скоро.
***
Мужественно: утром пить водку натощак (предпочитаю кофе).
Мужественно: состоять, по меньшей мере, референтом замминистра.
Вот так. Тик и так.
А я вхожу с авоськой, соль, мыло, лук.
На, пырни меня своими всевидящими, всененавидящими.

(10 июля 1970, Ян Сатуновский)
Эти бедные, жалкие мыло, соль и лук не сравнятся, конечно, с роскошным восемнадцатым веком, с «Жизнью Званской» Державина:
Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль янтарь-икра, и с голубым пером
Там щука пестрая: прекрасны!

Эти яблоки соль и водка не сравнятся с изящным девятнадцатым, с его пробкой в потолок и жаждой бокалов (у Пушкина, конечно, не так: у него жажда просит бокалов, но мне нравится этот перенос), с дворянским жиром котлет.
Что ж мы так оголодали за два века-то?
Альфонс Доде вспоминал: «... говорили о любви, о смерти, в особенности о смерти.
Каждый вставлял своё слово. Один лишь русский на диване молчал.
⁃ А вы что же, Тургенев?
⁃ А я? Я не думаю о смерти. У нас в России никто не задумывается над призраком смерти; она остаётся далёкой, исчезает ... в славянском тумане».

Врет, конечно. Просто хотел отмахнуться. Или опять есть захотел. То есть мы даже о смерти говорить не хотим, только есть, есть, есть. С другой стороны «есть» это еще и означает «быть». Может, таким образом и заставляем себя не задумываться о смерти? «Пока я ем, я существую».

У Заболоцкого, кстати, в его «Столбцах» был самый настоящий триумф съедобной плоти: она рвалась и вываливалась на нас. Она что-то хотела нам сообщить. Что? Что Рубенс кончился и скоро начнется мясорубка? Точнее, уже началась? Ну ведь неслучайно там так много страха и одновременной радости в стихах.

Сверкают саблями селедки,
Их глазки маленькие
кротки,
Но вот, разрезаны ножом,
Они свиваются ужом.
И мясо, властью топора,
Лежит, как красная дыра,
И колбаса кишкой кровавой
В жаровне плавает корявой...

(Николай Заболоцкий, из его стихотворения «На рынке»)

Или вот, например, его «Рыбная лавка»:

Тут тело розовой севрюги,
Прекраснейшей из всех
севрюг,
Висело, вытянувши руки,
Хвостом прицеплено на
крюк.
Под ней кета пылала
мясом,
Угри, подобные колбасам,
В копченой пышности и
лени
Дымились, подогнув
колени,
И среди них, как желтый
клык,
Сиял на блюде царь-балык.

У голландцев на их натюрмортах много такого изобилья и продуктового вертепа (это вам не Петров-Водкин: селедка, синяя бумага, четвертушка черного хлеба, две картофелины): дары моря, рыба, речные угри, семга, краб, осетр, копчённая рыба, свежая. Разделочный нож хозяина рыбной лавки обнажает розовое мясо семги. Какой-то конец света.
У Эдуарда Багрицкого этот конец света с пролетарской бдительностью замечен и осужден.
ВСТРЕЧА
Меня еда арканом окружила,
Она встает эпической угрозой,
И круг ее неразрушим и страшен,
Испарина подернула ее…
И в этот день в Одессе на базаре
Я заблудился в грудах помидоров,
Я средь арбузов не нашел дороги,
Черешни завели меня в тупик,
Меня стена творожная обстала,
Стекая сывороткой на булыжник,
И ноздреватые обрывы сыра
Грозят меня обвалом раздавить.
Еще — на градус выше — и ударит
Из бочек масло раскаленной жижей
И, набухая желтыми прыщами,
Обдаст каменья — и зальет меня.
И синемордая тупая брюква,
И крысья, узкорылая морковь,
Капуста в буклях, репа, над которой
Султаном подымается ботва,
Вокруг меня, кругом, неумолимо
Навалены в корзины и телеги,
Раскиданы по грязи и мешкам.
И как вожди съедобных батальонов,
Как памятники пьянству и обжорству,
Обмазанные сукровицей солнца,
Поставлены хозяева еды.
И я один среди враждебной стаи
Людей, забронированных едою,
Потеющих под солнцем Хаджи-бея
Чистейшим жиром, жарким, как смола. (...)
Какой-то Босх. Сад земных наслаждений. Здесь царит ужас. Чудище с головой овцы, а тело – ощипанного гуся. Полулюди-полудеревья, у которых еще и рыбий хвост.
Рыбная лавка, рынок – это место встречи человека и греха, это ворота в ад.
Но в самом конце этого чужого поэтического разгула раздастся голос мальчика.
Этот голос совсем не про еду – хотя там мама зовет домой, а значит, будет ужин: сиротские сосиски, жареная картошка, а может, пюре. Но ни одного слова о еде, а только о деревьях, которые смеются, только прикосновение без огня и желание не соврать.

***
сначала
было интересно почему
деревья смеются
и мама зовет домой

затем
стало важно зачем
прикосновения без огня
усилия без наград
и песни без смысла

теперь
актуально как
стать чище
забыться выдумать размутиться
сделать что угодно
чтобы деревья смеялись чтобы
от каждого шага
раскалывался асфальт

следующий вопрос
будет кто
а конкретнее
кто я

вот бы вспомнить
вот бы суметь
не соврать

(Павел Кошелев)

И всё. Чистая скатерть. На ней ни крошки. Ни одной крошки смертной, тоскливой, блаженной еды.
________
(дмитрий воденников, колонка для совлит.ру: стихи о еде и не только)

https://sovlit.ru/tpost/ellyeb37y1-ni-odnoi-kroshki
круг с птицей

(no subject)

https://snob.ru/entry/207546/?fbclid=IwAR2yY1BZi_mWWTdBTqJaNKQS1PSpPPUfAo1mZuQUZNgact4bA5ZP-vRLWj4

Дмитрий Воденников: «Приснившиеся люди». Эссе из сборника
Писатель Дмитрий Воденников рассказывает о судьбах писателей, режиссеров и музыкантов. Автор увлекает читателя в собственноручно сконструированный мир грез, объединяя под одной обложкой Ахматову и Пугачеву, Цветаеву и Франк, Пастернака и Горалик. Завершают книгу новые стихотворения поэта, написанные после десятилетнего перерыва. «Сноб» публикует эссе из нового сборника, вышедшего в мае в «Редакции Елены Шубиной» издательства «АСТ»
круг с птицей

плакат к книге

Прислали из «Редакции Елены Шубиной».
По-моему, прекрасно.

Дмитрий Воденников "Приснившиеся люди".
круг с птицей

(no subject)

ЗОНТ УЛЕТИТ, А МЫ НЕТ

Всё можно предчувствовать. Начало любви. Начало войны. Даже нобелевскую премию можно предчувствовать.
Но ничто тебя не застает так внезапно, как плановое отключение горячей воды.

Это похоже на разрыв. Вот все вроде было хорошо (ну да, не без трений, не без трещин), но однажды утром ты просыпаешься на большой, слишком большой кровати один.
В большом, как наши кровати после разрыва, стихотворении Энн (Анн) Карсон (перевод с английского – Гали-Дана Зингер) есть несколько строчек об этом:

Ужасно было наблюдать, как любовь между Лоу и мной
превратилась в двух диких зверей, грызущих и жаждущих друг друга
ради какого-то иного голода.

Вот так и тут; только вчера все было (ну да не без трений: то напор слишком слабый, то горячая вода не сразу идёт горячей, а так, тёпленькая, иногда даже сперва ржавой, но она была-была), а тут проснулся, пошёл в ванную, повернул кран – а оттуда сип. Сип прошедшей любви. Бывшая сирена простыла в прохладных водах у острых камней: уже не поёт, хрипит. Счастливчики моряки, омывшиеся неотключаемой горячей водой удачи, благополучно возвращаются к своим родным семьям.

Но даже там некоторых из них иногда ждут одинокие постели.

***

Все постели чужие,
Кроме одной.
Жестко стелют ее.
Говорят: спи, родной.
Зайчика жестяного
Безногого заводного
Кладут за спиной.

(Виталий Пуханов)

Пуханов тут говорит о смерти, но мы пока про живое, про глупое, про себя. Хорошо спать в своей постели: вернёшься из поездки, а тут всё своё: свои печали, свои радости, своё «ничего-ничего». Всё наладится, всё будет, все моряки вернутся домой, почувствуют жестяного зайчика лопатками, сладко заснут – возможно, что и навсегда.

17 мая был день рождения Елены Шварц, моего любимого поэта. Она уже умерла, одиннадцать лет как. Но тут будут ее тексты не стихотворные, а прозаические. Из ее книги "Определения в дурную погоду".
Вот, например, такой.

ЯМА

В гневе и вдохновении я кажусь себе Ямой, как на тибетских иконах (кажется, Лютер говорил, что по-настоящему живет, когда гневается), с клыками и слононогим, и в кулаке по человечку. И вообще, я чаще всего изнутри кажусь себе мужчиной или ребенком, женщиной очень редко и как бы ради обмана. Когда в меня входит Яма, то я становлюсь пространством.

САМОВОСПИТАНИЕ

Еще в раннем детстве у меня появилась странная привычка: если мне в голову приходили дурные мысли, я тут же больно себя щелкала в щеку. Самовоспитание, впрочем, не очень строгое — оно, может быть, заменяло мне воспитание извне.

ТОШНОТА

Когда я впервые попыталась писать стихи, лет в 12, я пошла по неправильному пути. В чем заключалась эта неправильность — не знаю, неправда в них была, что ли. Когда я их сочинила, меня стало страшно рвать, и долго было противно даже думать о стихах. Пока они сами внутри не нашли нужного источника. Он открылся от звяканья ключа о что-то металлическое. И всю жизнь потом я была, наоборот, счастлива, когда они сочинялись, и болела, когда не было вдохновения. Если бы мне не стало тогда плохо, может быть, я лгала бы всю жизнь и зачахла бы.

НАРОСТ

Желание славы как желание уродливого нароста. Люди — почти все — кротко уходят и растворяются во тьме, а ты один хочешь торчать как пень.

Ну и последнее.

ДВА СТАКАНА

Однажды – давно –случилось со мной странное происшествие. Я жила тогда на юге, мы пили чай с одной дамой, очень ко мне нерасположенной и мне неприятной. Верней, мы только собирались пить чай. Держа в руках кипящий чайник, она сказала мне очень злобно: «Поставь в стакан ложку, лопнет». Я почувствовала холод в груди и знание и сказала, глядя ей в глаза: «Не лопнет». – «Смотри!» – сказала она и налила кипяток в тонкий стакан, и он не лопнул. Потом она поднесла чайник к своему стакану, в который уже была предусмотрительно поставлена ложка. «А вот сейчас лопнет», – сказала я ей – и он тихо треснул и развалился.

...По поводу неприязней и способа их преодоления (не только же стаканы бить): Виктор Соснора рассказывал, что Ахматова при первом знакомстве в столовой Дома писателей в Комарове пригласила его к себе почитать стихи. Он пришёл. «А. А. сидела за столом в черном застегнутом на горле платье; прямая спина, подбородок поднят, на столе четвертинка водки – жест кистью руки: присаживайтесь. А Соснора очень артистичен, порой непроизвольно, – он присел к столу и с точностью скопировал позу А. А. Та сразу приспустила подбородок, расслабила спину и говорит: – Вы как ребёнок! Соснора ответил: – Вы тоже!.. Они потом вполне поладили».

Кстати (возвращаясь к отключению горячей воды), вот удивительная вещь, мы городские жители помним, как в советское время горячую воду отключали на месяц. На месяц! Люди грели в своих бадьях и ведрах, больших кастрюлях воду на плитах, гремели в ванной комнате ковшиками. А теперь мне пишет председатель нашего кооператива: «Для проведения профилактических работ будет отключена вода с 28 июня по 8 июля». То есть всего десять дней. А вы еще говорите, что мы плохо живем. Да мы замечательно живем. И все стаканы на месте: стоят себе не разбившиеся.

Может для того, чтобы стаканы были сохранны, надо поменьше читать другим свои стихи? Люди, любящие читать каждому встречному-поперечному свои произведения, напоминают тех любовников, которые всё уже лучшее прожили и только теперь жрут друг друга (ну в данном случае, один, читающий, жрет второго, который всё это вынужден слушать).
«Ужасно было наблюдать, как любовь между Лоу и мной превратилась в двух диких зверей, грызущих и жаждущих друг друга ради какого-то иного голода».

Желание читать свои стихи (или прозу) – это и есть какой-то иной голод. Я этих людей вижу за километр. Всегда стараюсь свернуть. Не всегда удается. Но что уж я, вот Льву Толстому тоже (и куда больше) не везло.

«Льву Толстому слали много стихов. Но он никогда их не читал – раз навсегда секретарям было дано распоряжение отсылать стихи обратно. Позднее был заведен резиновый штамп такого текста: Уважаемый имярек. Лев Николаевич прочел Ваши стихи и нашел их очень плохими. Секретарь (подпись)».

Но бывают стихи замечательные. И они тоже требуют выхода (на самом деле это высокомерие осуждать тех, кто пытался послать Толстому свои стихи: стихи требуют читателя – и они не виноваты, разве виноват кто-то, что не уродился живым, а родился мертвым).

НА ПАУЗУ

Сколько ни умоляй их, ни ставь на паузу,
ни говори им: стоп, хватит —
бесполезно.
Не успеешь опомниться —
они уже хлещут из всех прорех,
из каждого закоулочка.
Кричишь им: нет, не хочу, оставьте,
оставьте меня в покое —
у меня не осталось сил, я не успеваю жить,
убирайтесь к чертям собачьим, пожалуйста, —
они смотрят внутрь тебя и ухмыляются —
ждут терпеливо, когда ты устанешь умолять их
вернуться.
Они чуют, они не ошибаются.
…………… …………… ………… ………..
……………… ……….. ………… …………
….. …… ………. ……. ……. ….. …
И пройдет много лет,
много странных, чудовищных солнечных лет,
прежде чем однажды ты не станешь их умолять,
не станешь.
И тогда кто-то снова услышит в трубке:
Данный вид связи недоступен для абонента.
…воздух — охапками, жадными глотками — стал вырываться наружу,
смешиваться со слюной, пронзительным ветром и полумраком,
и любопытными взглядами тех,
кто ещё и не думал родиться.

(Игорь Ильин)

Вы обратили внимание, как оформлен у Ильина пропуск слов? Не единой точечной линией (дескать, тут просто фигура умолчания, там что-то есть, но я вам не покажу), нет, там как будто нам показаны формы слов. Вот тут слова длинные, вот тут – покороче, последнее «непроявленное» слово вообще из трех букв. (Например, «мой».) Сломай стишок – увидишь ты внутри. Что, что увидишь? Например, что в нем мало с людьми общего. Стишок не похож на человека: ему невозможно отключить горячую воду, он сам как горячая вода. Это он от тебя может отключиться: уйдет надолго или навсегда. Может, вообще не вернется – заговорили его сирены, запели, заманили на острые скалы.

Или наоборот: вдруг прилетит обратно, вернется как ни в чем ни бывало. Как будто и не уходил. Всё можно предчувствовать. Начало любви. Начало войны. Даже нобелевскую премию можно предчувствовать. Но только не приближение стишка. Стишок ведь не зонт. Почему тут вообще возник зонт, спросите? А я отвечу.

Однажды шёл по улице в дождь.
Ветер так трепал мой зонт, что сломал его.
Зонт повис одним крылом, обнажил спицу.

"Ну и сгинь здесь!" – сказал я и сунул его в новой конструкции мусорку, в которую ничего и сунуть-то нельзя. (Это оказалось уличной пепельницей.) Теперь думаю: он отлежался там, взмахнул переломанным крылом, стряхнул пепел и прах, вылечился и улетел.

Стихи не зонт, от них так легко не отделаться.

______
(дмитрий воденников, колонка для совлит.ру о стихах, которые не сломаются, май 2021)
https://sovlit.ru/tpost/v2r6lf7p91-zont-uletit-a-mi-net