Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

круг с птицей

(no subject)

Мне всегда очень везло с обложками. С самой первой – для книги «Репейник», которую выпускала Елена Пахомова. И «Холиэй», которую издал Кононов, и «Небесная лиса» издательства «Азбука», и Эксмо «Обещание», и «Пальто и собака («Livebook») и две книги «Редакции Елены Шубиной», в общем, все, все они были замечательные.

Но эта обложка мне нравится больше всего.

Я никогда не писал настоящую прозу. Мне это не дано. Эссе – да, колонки – да, статьи, еще что-то. Но прозу нет. Там другое вещество сна (в прозе), там людям снятся другие сны.

У меня есть только одна вещь, которая в какой-то мере приближается к рассказу. Это текст «Бабушкина шкатулка» (он, кстати, закрывает книгу).

Я читал его на недавнем вечере последним – перед стихами, и сказал, что есть люди, про которых понимаешь: вот они – настоящие прозаики. Это, на вскидку, Максим Жегалин, Юрий Каракурчи, Наринэ Абгарян, Татьяна Толстая, Людмила Петрушевская, Дмитрий Данилов, Александр Тимофеевский, Сергей Шаргунов (называю сейчас тех, с кем знаком или был лично), еще многие.
А я нет, я не умею.

Но эту книгу люблю, потому что я тянул через все уже написанные ранее тексты новую нить. То есть переписывал. От этого она не станет ни романом, ни повестью, ни циклом рассказов, но книгой – стала. Каким-то одним большим коридором, то ли коммунальным (в эту дверь заглянули, с этим поцапались, туда постучали: «Марья Иванна, кто собирается гасить за вами свет в уборной? Пушкин?!»), то ли тем туннельным, предсмертным – сейчас уже и не поймешь. (Но любой длинный коридор похож на предсмертный.)

... Сейчас перечитал напечатанное, понял, что ничего там текст «Бабушкина шкатулка» не закрывает: после него потом идут стихи, написанные после десятилетнего перерыва в октябре прошлого года. Это к вопросу о прозаиках. Прозаик бы так никогда не ошибся: он всё знает, у него линии, у него станок. Это мы, стихоплеты, завалились ночью домой, все в сиянии и песчинках. «Где ты был?» «Гулял». «Почему у тебя весь пиджак в песке?!» И хрясь, хрясь, нам по физии. (На самом деле это неправда: у поэта еще жестче выстроен в тексте каркас, там вообще нет места случайности.)

В общем, книга должна выйти в мае, и ее обложка мне нравится больше всего.
Впрочем, кажется, я уже запутался и всё это уже говорил.
Но что с меня взять?
Шепот, робкое дыханье, трели соловья; овца – 3 руб.; утка – 15 коп.; штоф водки (1,23 л) – 10 коп.; поди сюда, Селифан, объясни, почему у меня в хозяйственной книге записано, что ты взял у меня деньги за доставку экипажа из Москвы в запечатанном (рогожей) виде за неделю, да и пропал на три, рогожу отодрал, в экипаже сам ехал, изгваздал его, крыло помял – получи, барин, распишись, а?
круг с птицей

(no subject)

ХОТЯ И ЭТО ТОЖЕ ПЕРЕЖИВЕМ

«Человечество состоит из живых и мертвых, причем мертвых гораздо больше». Якобы так сказал Пруст. Я не нашел.
Но мысль мне понравилась.

За последний месяц я уже дважды ездил на похороны. Нет-нет, не ковид. Просто по старости. Умерла мать моей школьной подруги, через полмесяца – человек, сильно повлиявший на меня в юности.

Как обычно бывает, знаки выстроились в один ряд: что ни откроешь (фейсбук, ссылку) – всё о смерти, всё это том, что упустили: не успели сказать, не попрощались.

ФОТОГРАФИЯ

– Дети, - сказал фотограф, –
смотрите сюда, не мигая,
из этой дырочки круглой
вылетит птичка сейчас.
Дети старательно ждали,
но птичка не вылетала.
Годы прошли и войны,
фотограф-обманщик умер,
а дети глядят со стенки:
где же все-таки птичка?

Это стихотворение бурята Намжила Нимбуева, скончавшегося в 1971 г. в двадцатитрехлетнем возрасте. Писал он на русском, был переводчиком с монгольского и бурятского.

Первые свое стихотворение написал в пять лет: «Папа у меня красивый, потому что у него очки, а мама красивая, потому что у неё серёжки». Детская причинно-следственная связь. Прием – синекдоха. Название части вместо названия целого, частного вместо общего и наоборот. Красивый – потому что очки. На самом деле – просто красивый.

* * *
Хлебая с невестой
Из чашки единой
Мы лбами касались друг друга.
И долго так с нею сидели
Как памятник вечной любви

Еще одно его стихотворение. И тоже похоже на фотографию. Подожди-подожди, сейчас вылетит птичка. Лбы отстранились, чашка выхлебана, но птичка уже вылетела.

У нас тоже есть такой поэт, писавший недолго, но зато как. Он прожил достаточно, но от ранних своих стихов отказался. Но от стихов нельзя отказаться: если они стоят памяти, люди их сохранят. Даже если сам автор просит их уничтожить.

Стас Красовицкий активно писал около пяти лет. С 1955 по 1960. Потом стал священником. Вернулся к стихам только в 1990-е годы. Это как будто совсем другой человек пишет.
Но вот из его раннего.

БЕЛОСНЕЖНЫЙ САД

А летят по небу гуси да кричат:
в красном небе гуси дикия кричат.
Сами розовые-красные до пят.
А одна не гусыня -
белоснежный сад.
А внизу сшибая гоп на галоп
бьётся Игорева рать прямо в лоб.
Сами розовые-красные до пят,
бьются Игоревы войски да кричат:
"У татраков оторвать да поймать.
Тртацких девок целоком полонять.
Тртачки розовые-красные до пят.
A тртацкая царица –
белоснежный сад".
Дорогой ты мой Ивашка-дурачок,
я ещё с ума не спятил, но молчок.
Я пишу тебе сдалёка, дорогой.
И скажу тебе, что мир теперь другой.
Я сижу порой на выставке один.
С древнерусския пишу стихи картин.
А в окошко от Москвы до Костромы
Всё меняется, меняемся и мы.
Всё краснеет, кровавеет всё подряд.
Но в душе ещё белеет
белоснежный сад.

Мой приятель, хирург из Израиля рассказал про очередной травматический случай (ну а какие еще могут быть случаи в хирургической практике?). Парень разбивается на мотоцикле, внутренние органы целые, но бедренная кость сломана. Приятель мой пишет: «Сегодня такие переломы фиксируются стержнями, пластинами и пр. Если надо – переливается кровь, потому что в области перелома скапливается до полутора литров крови. Дальше – физиотерапия, реабилитация и, в общем-то, почти все раненые возвращаются к нормальной жизни».

И потом приводит цитату из статьи Айра Байок (Ira Byock), известного специалиста в области лечения онкологических и других больных, считающихся безнадежными:

«Однажды студент спросил антрополога Маргарет Мид (Margaret Mead):
– Какая находка является признаком самой ранней цивилизации?
Студент думал, что она скажет: глиняный горшок, точильный камень или, какое-нибудь оружие.
Маргарет Мид ответила:
– Сросшаяся бедренная кость. Бедренная кость – самая длинная кость в теле, соединяющая бедренный сустав с коленным. Для заживления перелома бедренной кости без современных способов лечения требуется около шести недель жизни без движения. Древний человек со сломанной бедренной костью был обречен, он не мог ни охотиться, ни собирать плоды, ни участвовать в жизни своего сообщества. Сросшаяся бедренная кость показывает, что кто-то ухаживал за раненым, занимался охотой и собирательством, оставался с ним, защищал, общался до тех пор, пока травма не зажила. Там, где правили дикие законы джунглей – выживание наиболее приспособленных, здоровых и сильных – нет сросшихся бедренных костей».

Возвращение стихов – это и есть сросшаяся бедренная кость. Как у Красовицкого, как еще у многих, кто молчал долго, а потом опять заговорил. «Человечество состоит из живых и мертвых, причем мертвых гораздо больше, но иногда мертвые возвращаются».

А живые делают глупости – из любви, из-за нестерпимого чувства потери. И даже становятся анекдотом.

Лев Гумилев не узнал об одной истории, которая произошла на могиле Ахматовой поздней осенью 1968 года, и слава богу. Тогда как раз он установил на могиле матери в Комарове памятник. А через несколько недель или даже дней в Комарово приехали Бродский и Найман. Приехали и отправились на ахматовскую могилу. Почтить, так сказать, память.

Из книги Анатолия Наймана «Рассказы об Анне Ахматовой»: «Мы увидели над ней новый крест, махину, огромный, металлический, той фактуры и того художественного исполнения, которые царили тогда во вкусах, насаждаемых журналом "Юность" и молодежными кафе. К одной из поперечин был привинчен грубый муляж голубки из дешевого блестящего свинца или цинка. Рядом валялся деревянный крест, простой, соразмерный, стоявший на могиле со дня похорон. <…> Это было оскорбительно и невозможно, как ослепляющая глаз пощечина. И мы принялись выдирать новый, чтобы поставить старый. Земля была промерзшая, крест вкопан глубоко, ничего у нас не получилось».

Вернувшись в Ленинград, Найман и Бродский рассказали эту историю Жирмунскому. Престарелый академик понял, какой беды удалось избежать. Он встал и перекрестился: «Какое счастье! Два еврея вырывают православный крест из могилы – вы понимаете, что это значит?»

«Перекрестимся и мы вслед за Жирмунским. Бог уберег. Страшно представить реакцию Гумилева, страшно подумать, какие последствия имел бы легкомысленный поступок двух молодых поэтов». (с)

Кажется, именно об этом писал Константинос Кавафис в своем стихотворении «В ожидании варваров» в 1904 году.

* * *
— Отчего народ в перепуге?
— Идут варвары, скоро будут здесь.
— Отчего сенаторы не у дела?
— Идут варвары, их и будет власть.
— Отчего император застыл на троне?
— Идут варвары, он воздаст им честь.
— Отчего вся знать в золоте и каменьях?
— Идут варвары, они любят блеск.
— Отчего ораторы онемели?
— Идут варвары, они не любят слов.
— Отчего не работают водопроводы?
— Идут варвары, спрашивайте их.
— Отчего все кричат и разбегаются?
Весть с границы: варвары не пришли,
Варваров вовсе и не было.
Что теперь будет?
С варварами была хоть какая-то ясность.

(Перевод Михаила Гаспарова)

«Человечество состоит из живых и мертвых, причем мертвых гораздо больше». Рано или поздно мы пополним это большинство.
Ну а пока живем – поехали попрощаемся с теми, кого любили и кого больше нет с нами.

Потом вернемся домой и напишем еще живым: «Нет, только не ты, только не твоя смерть. Я этого не переживу».

Хотя и это тоже, конечно же, переживем.


_______
(Дмитрий Воденников, колонка для сайта совлит о белоснежном саде и черепках, апрель 2021)

https://sovlit.ru/tpost/za6vofdt81-hotya-i-eto-tozhe-perezhivem
круг с птицей

колонка в литературной газете

КРЫШКА ПРЕДАТЕЛЬСТВА
Никогда не замечал в натюрморте Петрова-Водкина, там, где стакан чая, цветы, синие и желтые, коробок спичек, отражающий предметы металлический кофейник, два яйца, одно простое, другое золотое (три, три яйца: левое, белое, еще появляется в зазеркалье кофейника), никогда не замечал раньше там морду кота. В трех серебристых гранях кофейника. Вот пса в верхнем левом углу, выглядывающего из-под стола, еще замечал – не с первого раза. А кота – никогда.
А кот там есть.
Этот кот – похож на наше непрощение. Когда ночью перед тем, как заснуть, вдруг думаешь: «Если буду умирать – некоторым людям ничего не скажу. Нет. Заберу, уплывая в беспощадную тьму, у кое-кого из остающихся монету прощания. Пусть они стоят: держат в руке пустой воздух – пусть несут дальше свой грех предательства или измены».
Детские пошлые мысли, темная звериная душа, духовная жизнь кота. (Который даже в чайнике почти не отражается.)
Но что ж делать: никто не обещал изменникам легкой участи.
«К предательству таинственная страсть». Это строчка, не спетая Аллой Пугачевой в песне из «Иронии судьбы», меняет стихотворение Ахмадулиной с лирического полюса на обличительный. Я никогда об этом не знал: актриса Хаматова рассказала.

По улице моей который год
звучат шаги - мои друзья уходят.
Мы так привыкли, что этот текст о сентиментальной нежности, что удивляемся, когда узнаем, что это совсем не так. Что он – о предательстве. О том, как бежали, взявшись за руки (почему-то этот детский жест особенно врезается в читательскую память), два молодых поэта, которых Пастернак много опекал и которые однажды приехали просить у него разрешение на отреченье. «Можно и мы подпишем? Можно и мы выступим? А то....». «Конечно, выступайте, конечно, подписывайте», - примерно так ответил им Пастернак.
Тогда они и побежали. По участку его дачи, к калитке, взявшись за руки. Как в детской игре. Возможно, они и были как дети. Спросили разрешение на предательство у поэта-отца и побежали.
Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
вас, беззащитных, среди этой ночи.
К предательству таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи.
Это одна из трех пропущенных строф, которые Рязанов не взял в песню. И правильно сделал: их сложно петь, да и слишком туманны. Но как же меняется финал, если знать истинный смысл стихотворения. (Хаматова показывает его по-актерски точно.)
...После всей мудрости и печали, которые автор сможет познать, после всей тиши библиотек, куда уйдет, в кругу одиночества (Ахмадулину сперва исключили из Литинститута за отказ подписать что-то против Пастернака – потом, правда, восстановили), после всех открытых ей природой детских секретов Ахмадулина опять вспоминает о друзьях.
И вот тогда - из слез, из темноты,
из бедного невежества былого
друзей моих прекрасные черты
появятся и растворятся снова.

В этот момент – как раз в середине последней строки – Чулпан Хаматова резко рубит рукой воздух и отделяет «растворятся снова» от «появятся». Маленькая гильотинка ладони. Кыш. «Не надо возвращенья».

...Этого брезгливого кота в ахмадулинском стихотворении как будто нет. Но он там есть. Ничего не простивший кот Шрёдингера – он отражается в этом кофейнике. Еще мгновение – и он скинет мстительной лапкой крышку.
______
(Дмитрий Воденников, колонка в Литературной Газете, март 2012)

https://lgz.ru/article/13-6778-31-03-2021/kryshka-predatelstva/
круг с птицей

(no subject)

СОБАКА ПОТЕРЯЛА ВЕСНУ
"Как, зачем в эти игры ввязался,
в это поле-не-перекати?
Я не знаю, откуда я взялся,
помню правило: взялся - ходи."
Если следовать этому напутствию Льва Лосева и пойти по весеннему сухому асфальту (мимо старинных больничных краснокирпичных корпусов, мимо клуба имени Русакова, мимо черных фигурных решеток), если зайти в боковые карманы улиц, можно наткнуться на надпись в давно уже застывшем бетоне. «Оля прости».
Оля уже и простила давно, и расстались они тоже давно, и запятая там не помешала бы – но вот никого уже нет, любви той нет, вины той нет, ничего нет, а надпись осталась.
Однажды Иосифа Бродского спросили, относился ли он когда-нибудь, ну кроме детства и отрочества, разумеется, к кому-то как к старшему? Бродский стал серьезен, подумал и ответил: в какой-то период – к Чеславу Милошу, а всю жизнь, с юности и по ту пору – к Лосеву.
(А как же Анна Андреевна? – воскликнем мы.)
Но вообще это дорогого стоит: это как будто выцарапано на асфальте, в застывшем бетоне. На заплате городской земли. (Читается, как с ошибкой написанное: «на зарплате городской земли». Нет, нет: заплата, на ветхом рубище певца – кусок ткани, кожи, нашиваемый на дырявое место для починки.) Оля-Оля, простила ли ты его?
***
Жизнь прошла, и я тебя увидел
в шелковой косынке у метро.
Прежде – ненасытный погубитель,
а теперь – уже почти никто.
Все-таки узнала и признала,
сели на бульварную скамью,
ничего о прошлом не сказала
и вину не вспомнила мою.
И когда в подземном переходе
затерялся шелковый лоскут,
я подумал о такой свободе,
о которой песенки поют.
(Евгений Рейн)
Вот и Рейн тоже ходил, ходил и свое прошлое, уже равнодушное, встретил. Как ее звали? Тамара? Клавдия? (Имена же, как материки, то расходятся, то опять сталкиваются, образуя гряду Альп: то одно имя было модно, теперь – другие. Много ли сейчас Тамар и Клавдий?)
Дмитрий Григорьев – в одном опросе про несправедливо забытых поэтов – упомянул, в частности, поэта Бориса Пузыно.
«...поэт, который оказал сильнейшее влияние как на моё творчество, так и на творчество многих моих друзей (...) — Борис Пузыно. Сейчас он живёт в Гатчине, в своём собственном мире, где для того, чтобы писать, не нужны ни кисти, ни карандаши, ни бумага».
ВОЗРАСТ
Мне под восемьдесят, у меня за плечами
моя осень со всеми её печалями —
время года, покрывшее прошлое, словно праздник и как усталость;
и идя из дома как в дом — можно спешить, а можно и не спешить:
свобода. И многое уже не важно, сейчас —
когда жить уже — так нестрашно; давно уже так не страшно жить,
некого пестовать, ни к чему считать, кому что досталось,
ибо доставшееся — просто места, недоставшееся — пространство,
а оставшееся мне — малость: познание той, что проста-проста —
как все таинства,
как «утрачиваться — это произрастать» и как «старость — это
такая радость».
Мне за сорок, у меня за плечами —
безработица, торговля подержанными вещами,
среднего размаха задолженность, две или три семьи,
похороны матери и отца заодно со всеми мечтами,
хлопоты со своими и не своими детьми;
долгие уже ночи, долгие ещё дни.
Мне за двадцать, у меня за плечами —
разбитый ящик с колотыми ключами,
разными ключами:
от женщин и злоключений всех, от пещер
психиатрических лечебниц, от добрых ночей,
от чёртова творчества, роющего, как червь,
и от простых вещей, просто простых вещей.
И ещё у меня за плечами —
то, что под восемьдесят мне, как и теперь.
Мне — неделя от роду, год от конца-начала
истории, местной. Мне — час. Мой вес — полкило.
У меня за плечами: только крыло, крыло.
(Борис Пузыно)
Но это крыло ненадолго. Когда ты ребенок, тоже всё в мире очень сложно.
***
Моя любовь находится в реке
И я выпил из реки всю воду.
Я зашел на гору и отвалил камень.
Там лежала любовь моя.
И ветер, как ангел, летал по небу.
В стране далекой,
Где нет овец, коров и коз,
А только ночь быстрая,
Живут люди в последний час.
Помогите им,
Чтобы ваша любовь не сошла с ума.
В своё время так написал шестилетний Коля Голышев, мальчик с синдромом Дауна. В 2017 году вышла книга его стихов. Называлась «Рыжие леса». О чем шумят рыжие леса? Чем шумят рыжие леса? Ветром.
***
Ветер гуляет в кронах тополей.
Далеко время летит над морем.
И лес расступается.
И вдруг появляется дивный свет,
Который я видел во сне…
«...Все началось с фразы, сказанной Колей в шесть лет: «Собака потеряла весну». Его папа заметил, что сын разговаривает по особому — он таким родился, он так живет и дышит». Так сказано в аннотации.
А в 1941 году один из самых удивительных поэтов 20 века Вениамин Блаженный (Вениамин Михайлович Айзенштадт) напишет, как бы суммируя еще не написанные стихи Бориса Пузыно и Коли Голышева (поэзия умеет суммировать вперед даже еще не написанное) следующее:
***
Вселенная перемалывает жерновами смерти
Хрупкие кости
(Нежнее сахара)
Веселых женщин
И романтических мальчиков.
Женщина!
ваше бедро скользнуло по мраку
крылом лебедя…
Мальчик-поэт,
Как забытый цветок нечаянной встречи,
Рифму «любовь»
Прикусил неживыми губами.
Рифма прикушена, романтических мальчиков уже нет в живых, собака потеряла весну. Оля-Оля, простила ли ты всех нас?
__________
__
(Дмитрий Воденников о стихах в бетоне, колонка для сайта совлит, март 2021)

https://sovlit.ru/tpost/4i3hfzpjo1-sobaka-poteryala-vesnu
круг с птицей

(no subject)

Три черных краски
Дмитрий Воденников

Я помню эти стихи в книге с отрочества, только не запомнил имени автора. Думал долгое время, что это Олжас Сулейменов. Какой Олжас? Это же Юрий Кузнецов.

Ну, конечно, и то, что это не похоже на привычные стихи (рифма, рифма, огуречик, вот и вышел человечек – в квадратах привычных четверостиший) тоже удивило, было живым. И финал – непонятный, тревожащий.

БАБОЧКА

Я стоял на посту,
на котором стреляют на шорох,
если желают живыми вернуться домой.
В воздухе стало странно мерцать и блестеть,
и я уловил в нём дыхание лишнего звука.
По долине катился
копошащийся шёпот, шуршание, шелест и плеск
туго сцепившихся бабочек.
Циклон насекомых накрыл меня с головой.
Я задохся, ослеп и упал,
но, вспоминаю, стрелял -
три раза, и всё наугад.
Как только рассеялось,
я обнаружил в долине
три длинные тени расстрелянных бабочек,
отброшенных от меня.
Две уходили вдаль,
а третья была покороче
и обрывалась о тёмный предмет.
Я подошёл по нити запёкшихся тварей,
я подошёл.
Это был человек,
в его теле порхала последняя бабочка.

Это стихотворение написано в 1967 году. В следующем году родился я. А стихотворение уже существовало, и, возможно, даже уже было напечатано.

Кузнецов бы очень трудным человеком. Так, например, за год до своей смерти, а умер он в 2003 году, Кузнецов опубликовал в «Нашем современнике» поэму, названную «Сошествие во Ад». Он там новый Данте, в сопровождение ему дан не какой-то там Вергилий, а сам Христос, вот они идут, следуют круг за кругом, а Кузнецов всем рассказывает, кто и как наказан.

А там есть, о чем рассказать: в аду маются Гоголь, Тютчев с Денисьевой (господи, их-то за что?), Белинский (вопросов нет), Герцен, Солженицын, Сахаров и декабристы.

Тучи летели, и души из них выпадали,
Пятеро душ задымились в падучей печали.
Се декабристы – на каждом обрывок петли.
Видно, гнилые верёвки их честь подвели.
И, оборвавшись, они провалились сквозь землю.
Я отвернулся. Я падшую честь не приемлю.

Даже в этой поэме, особенно сначала, когда Кузнецов не впадает в раж, есть сильная звуковая нота, энергия слова. Вот, например:

Полный печали и трепета, я произнёс:
– Боже! Ты плачешь! – Быть может! – ответил Христос. –
Только запомни: то утка подманная крячет,
То человечье во Мне, а не Божие плачет.
Полный печали и ужаса, я произнёс:
– Боже! Ты страждешь? – Быть может!– ответил Христос.

Ну здорово же?

Но потом, когда уже надо палить людей в вечном огне, Кузнецов начинает захлёбываться, текст теряет силу.

Я не заметил, как с неба спустился паук,
Но услыхал под ногой его лопнувший звук.
Я невзначай раздавил паука на том свете,
Но не того, кто соткал интернетские сети.

Ну что это, а? Ай-ай-ай, Юрий Поликарпович.

И вот ещё:

...Редкие штуки бывают при адской игре.
Бесы накрыли Эйнштейна на смертном одре:
– А, крошка Цахес! Попался на атомной бомбе!
Нас не обманешь секретом при сорванной пломбе... –
Долго таскали за лавры туда и сюда.
На спину падал Эйнштейн: – Я устал, господа! –
И на дрожащих поджилках играл, как на скрипке,
Но полагал, что попал он сюда по ошибке.
Бесы скучали: – Где Чаплин? – Я здесь! – он сказал
И знаменитые усики им показал.
– Вот твои нитки. Нам дёргать тебя надоело.
Дёргай себя самого... – И он взялся за дело.
Я отвернулся. Молитесь, святые места!
Ужас презрения мне замыкает уста.

...Это был человек, в его теле порхала последняя бабочка. Хотя как знать: может, и не последняя, а целый рой: черных, алых, синих и золотых. И хотя это всё было уже в конце (в конце жизни человек вообще имеет право съехать с катушек, ещё посмотрим, что мы с вами будем вытворять), но и в молодом и зрелом возрасте Юрий Кузнецов был строг и некоторых людей не жаловал.

Так, например, Маяковского он называл «люмпеном». Тютчева, которого всё-таки любил, упрекал в косноязычии: тот в «Silentium» нарушил размер, а это нехорошо (я даже не буду сейчас искать где). Есенин был обвинён в невозможности смотреть правде в лицо. Блок, по мнению Кузнецова, был слишком декоративен. Бродский вторичен. Ахматова – рукодельница. Цветаева – истеричка.

В общем, неприятный человек. Но в стихах своего первого периода Юрий Кузнецов – конечно, гений.

***

Шёл отец, шёл отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым –
Ни могилы, ни боли.

Мама, мама, война не вернёт...
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идёт
Через поле к порогу.

Словно машет из пыли рука,
Светят очи живые.
Шевелятся открытки на дне сундука –
Фронтовые.

Всякий раз, когда мать его ждёт, –
Через поле и пашню
Столб клубящейся пыли бредёт,
Одинокий и страшный.

Или вот ещё (и опять отцовская тема):

ОТЦУ

Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?
Оставил нас одних на целом свете,
Взгляни на мать – она сплошной рубец.
Такую рану видит даже ветер,
На эту боль нет старости, отец!
На вдовьем ложе, памятью скорбя,
Она детей просила у тебя.
Подобно вспышкам на далеких тучах,
Дарила миру призраков летучих:
Сестер и братьев, выросших в мозгу...
Кому об этом рассказать смогу?
Мне у могилы не просить участья.
Чего мне ждать?..
Летит за годом год.
– Отец! – кричу. – Ты не принес нам счастья!..
Мать в ужасе мне закрывает рот.

...Когда читаешь поэтов, вдруг понимаешь что-то про себя. Что у тебя есть всего лишь три-четыре краски, и ты всю жизнь ими мажешь, мажешь, а они не выцветают. Никакого разноцветья. Никакой сложности. Три-четыре краски. И это всё, что у тебя есть, и это всё, за что тебя можно любить и за что любили. Как тут не быть благодарным: себе, другим и этим четырём краскам. Что ты их – единственные – выбрал из всего многообразия.

И не ошибся.

_____
(колонка для сайта совлит.ру)https://sovlit.ru/tpost/s7y7ch1191-tri-chernih-kraski
круг с птицей

колонка на сайте совлит

СЛИВКИ И ЦЫПЛЯТА ПОЭЗИИ
Дмитрий Воденников о теме еды в поэзии

На просторах интернета есть такая кулинарная группа «Мой большой кулинарный факап».
Факап – это значит неудача, провал.
У меня тоже была своя неудача. Только не совсем моя. Был я в Париже, жил рядом с Люксембургским садом, в съемной квартире. А в Париже – это тоже надо знать – есть такие улицы с субботними рынками. Прямо у магазинов. По субботам хозяева ставят столы, выносят лотки со своими товарами, и там всё, что только душа ни попросит.
У меня душа попросила вина, хлеба и одного цыпленка.
Жареного.

И надо было так судьбе устроить, что этот цыпленок был одноногий. Я это не сразу заметил – так получилось.
Увидел я, что этот цыпленок жареный неудачник, только когда вернулся в свою квартиру, где жил на третьем этаже. Я посмотрел на кричащих внизу на улице французских школьников (там сразу под окнами на противоположной стороне была то ли школа, то ли лицей), вынул всё купленное, налил себе вина в мартовской парижской солнечной теплыни с открытыми окнами, разломил хлеб и съел одноногого цыпленка.

И этот цыпленок был самое вкусное, что я только ел за всю свою жизнь.

Александра Герасимова

***
там зацветали сливы
осы тянули нить
там бы и быть счастливым
и не повременить
и не свернуть в овраги
и не сорвать с куста
чёрные передряги
красные до креста
крохотной сердцевины
там васильковый мёд
кто тебя наспех вынул
кто теперь разберёт

Да-да, тот цыплёнок и был как васильковый мел. И не надо морщиться. Еда это и есть стихи. Стихи это и есть еда. Не одна Вера Павловна любила жирный сливки, а Чернышевский воспел их в «Что делать?», как будто в поэме.

«Вот она и выходит к чаю, обнимает мужа: «Каково почивал, миленький?», толкует ему за чаем о разных пустяках и непустяках; впрочем, Вера Павловна — нет, Верочка: она и за утренним чаем еще Верочка — пьет не столько чай, сколько сливки: чай только предлог для сливок, их больше половины чашки; сливки — это тоже ее страсть. Трудно иметь хорошие сливки в Петербурге, но Верочка отыскала действительно отличные, без всякой подмеси. У ней есть мечта иметь свою корову; что ж, если дела пойдут, как шли, это можно будет сделать через год».
Корову в прозе, кажется, так и не купят, но, если только присмотреться, господи боже ты мой, сколько же в поэзии еды. Ее несут чанами, коробками, а поэты как будто кричат: еще, еще.

Вот отрывок из стихотворения Веры Инбер (оно помечено датой май 1941, и у нас ёкает сердце, скоро вся эта виноградная столичная мякоть кончится):

У апельсина кожура
Красней гусиных лап.
На родине была жара,
А нынче он озяб.
Такой тут ветер ледяной,
Что стынут даже сосны.
А он, подумайте, в одной
Обертке папиросной.
Впервые снежных звездочек
Он увидал полет,
Застыл до самых косточек
И превратился в лед.
Покрыт пупырышками весь
Бедняга-апельсин.
Он люто замерзает здесь,
Да и не он один.
Вот персик. Он тепло одет,
На нем пушистый ворс,
На нем фланелевый жилет,
И все же он замерз.

Но даже если в стихах нет еды, поэт тогда просто зайдет в кафе – а что такое кафе как не святилище сложной еды, которую ты никогда не приготовишь дома (не по силам, не по уму – ну или лень будет).

Анна Логвинова
***
Потому что мы столько не виделись, но только ты
мог зайти в совершенно пустое кафе
то есть это мы вместе зашли в пустое кафе,
где не было ни одного охранника,
где не было ни одного гардеробщика,
где не было ни одного официанта,
где не было ни одного посетителя
И вот только ты мог сказать
в абсолютную пустоту:
“Простите, а где нам здесь можно сейчас посидеть,
так чтобы было хоть сколько-нибудь тихо?”
Там нас спросят, в кафе: «Вам кофе с молоком?» Нам по сливками, ответим мы, помня о Вере Павловне. И нам принесут сливки – жирные, белые, похожие на молоко. «О, — скажем мы, — это сливки поэзии».

Тут, как будто издеваясь, пока мы сидим за столиком, лента подсунет нам фейсбучный пост одного хорошего человека, живущего в Грузии: «А если в кофе, когда опять нет молока, положить настоящее сливочное масло, от коровы, которую знаешь в лицо, а не вон то непонятно что, которое нам продают в современных культмассовых предприятиях, то вкус даже лучше, чем со сливками».

Иногда стихи и похожи на кофе, в который налили не молоко, а бухнули ложку сливочного масла. Поэты – они такие: никогда не знаешь, что от них ожидать.

И даже про музыку можно написать, как про плод. Спелая груша дюшес, персик, брызнувший апельсин?

Игорь Меламед

…И опять приникаю я к ней ненасытно.
Этой музыки теплая, спелая мякоть.
Когда слушаю Шуберта – плакать не стыдно.
Когда слушаю Моцарта – стыдно не плакать.
В этой сказке, в ее тридевятом моцарстве,
позабыв о своем непробудном мытарстве,
моя бедная мама идет молодою,
и сидят мотыльки у нее на ладони.
Ты куда их несешь, моя бедная мама?
Ты сейчас пропадешь за наплывом тумана.
Эта музыка, словно пыльца мотылька,
упорхнувшего в недостижимые страны.
Твоя ноша для Моцарта слишком легка,
а для прочих она непосильна и странна.
И опять ненасытно я к ней приникаю.
И она приникает ко мне ненасытно.
Остается стакан полутеплого чаю
в полутемном вагоне, где плакать – не стыдно…

Господи, мы поэты цыплят. Мы сливки звука. Мы молоко быстротекущего смысла.

______

(Дмитрий Воденников, колонка для сайта совлит, март 2021)

https://sovlit.ru/tpost/h54i8s6791-slivki-i-tsiplyata-poezii
круг с птицей

колонка в известиях

Человек за Барто
Поэт Дмитрий Воденников — об авторе больших стихов для самых маленьких

Бычок идет, качается, но никак не упадет. Агния Львовна Барто (17 февраля 115 лет со дня ее рождения) тоже иногда покачнется, но потом выправится и идет прямо. Мы не жили в эти годы — нам повезло.

Говорят, Агния Барто в начале своего пути писала стихи в подражание Анны Ахматовой. «Стихи я начала писать в раннем детстве, в первых классах гимназии посвящала их главным образом влюбленным «розовым маркизам». Так себе, наверное, были стихи.

Но первое стихотворение, которое Барто написала в четыре года, когда болела, — по-моему, крутое (как все детские стихи, с такой небесной прививкой первобытной Елены Гуро или еще несуществующих обэриутов). «Девочка гуляла в зеленых лугах, ничего не знала о своих ногах».

Девочка Агния, выздоровев, побежала по дорожке, еще не зная, куда зеленая дорожка ее приведет.

«Это Машенька проснулась, / С боку на бок повернулась / И, откинув одеяло, / Вдруг сама на ножки встала».

Кстати, ножки были немаловажны для юной Агнии Львовны — она занималась в балетной школе, мечтала стать балериной. Но ни с балетом, ни с розовыми маркизами как-то не задалось: на выпускные экзамены в балетную школу приехал Луначарский. После зачетов был концерт. «Под музыку Шопена я прочла свое очень длинное стихотворение «Похоронный марш», принимая соответствующие трагические позы. Когда мне рассказали, что во время моего выступления Луначарский с трудом прятал улыбку, меня это очень обидело. Через несколько дней Анатолий Васильевич пригласил меня в Наркомпрос и сказал, что, слушая мой «Похоронный марш», он понял — я обязательно буду писать... веселые стихи. Он долго и сердечно говорил со мной, сам написал на листке, какие книжки мне надо прочесть».

Не знаю, был ли на самом деле на белом свете этот длинный «Похоронный марш» — Агния Львовна могла легко это и придумать: очень уж ложится в анекдотическую историю и само название, и Шопен, и вычурные позы. Каждый сверчок живет за огромной печкой, хвалит свой шесток, придумывает свою легенду. Когда над «ахматовским» периодом добродушно посмеялись, Барто стала писать лесенкой Маяковского:

«Рождайся, / Новый человек / Чтоб гниль земли / Вымерла! / Я бью тебе челом, / Век, / За то, что дал / Владимира».

«Я бью тебе челом, век» — по непонятной причине очень смешно. Так же как хорошо это свежее, первое, детское: «Девочка гуляла в зеленых лугах, ничего не знала о своих ногах». Можем только порадоваться, что Агния Львовна пошла по линии поэзии для детей.

Этого нам, благодарным советским дошкольникам, уже не забыть. Не уверен, что современные дети эти стихи знают, а зря: там вся хтонь и весь рассвет детского сознания, наш Эдгар По и наш просветленный короткий Уитмен, ранняя Ахматова и поздний Маяковский.

«Зайку бросила хозяйка — / Под дождем остался зайка. / Со скамейки слезть не мог, / Весь до ниточки промок».

И всё. Никакого хеппи-энда. Мишке повезло куда больше зайки:

«Уронили мишку на пол, / Оторвали мишке лапу. / Всё равно его не брошу, / Потому что он хороший».

Зайка — это из Ахматовой (Эдгара По). Мишка — уже из Маяковского (Уитмена).

Так она и металась — между Анной и Владимиром, Эдгаром и Уолтом.

Впрочем, вру, конечно. Агния Львовна больше не металась: шла ровным курсом. Настоящая слава пришла к Барто, когда свет увидела ее книга миниатюр для самых маленьких «Игрушки». Именно там было про бычка и лошадку («Я люблю свою лошадку, / Причешу ей шерстку гладко»). Книга вышла в 1936 году. И это была победа — с тех пор стихи Агнии Барто издавались в стране всегда огромными тиражами.

Но за всё надо платить (Господи, помилуй нас, оставь в стороне, мы бы тоже не выдержали): в 1930 году Агния Барто подписывает обращение писателей к Горькому, где сказки Чуковского были обвинены в неактуальности и буржуазности.

Еще, говорят, не пожалела Агния Львовна и Маршака. Правда, и ее, по легенде, не пожалели. Пришла Барто в редакцию и увидела на столе гранки новых стихов Маршака. И говорит: «Да такие стихи я могу писать хоть каждый день!» На что редактор ответил: «Умоляю, пишите их хотя бы через день...»

Смешно. А ноги приведут, куда надо. Но от насмешки редактора, и от личных трагедий не унесут, не уберегут. 4 мая 1945 года, когда казалось, что всё плохое уже позади, сын Агнии Барто Гарик вернется домой раньше обычного, а так как с обедом запаздывали, а день был солнечный, то подросток решит прокатиться на велосипеде. Что может случиться плохого в солнечном Лаврушинском переулке? Ну как что? Например, грузовик. Резко выворачивает из-за угла: мальчик падает на асфальт, ударяется виском о бордюр тротуара, смерть наступает мгновенно.

И от общественной суетливой деятельности резвые ноги тоже не унесут. Под постановлениями об исключениях из Союза писателей Пастернака и Солженицына стоит среди прочих и ее подпись. И Лидию Чуковскую тоже за ее подписью исключают.

«Вы требуете, чтобы все думали так, как вы. А я за свободу мнений. Я думаю, как Шостакович и Чингиз Айтматов, а вы — как Солженицын и Сахаров. Я вас зову: опомнитесь! Подобрейте!» Так воскликнет Барто на том заседании с исключением Чуковской. Какое ужасно неудачное слово: «подобрейте».

Но зато, когда в Союзе писателей пройдет встреча с советскими космонавтами, на листочке из блокнота Юрий Гагарин напишет: «Уронили мишку на пол…» — и протянет листочек автору. Когда Гагарина спросят, почему он написал на листочке именно эти стихи, он ответит: «Это первая книга о добре в моей жизни». Ведь это тоже немало.

И когда из Института мировой литературы исключали ее подругу Евгению Таратуту, Барто много помогала потом ей и ее семье. Таратуту должны были отправить в ссылку на 15 лет, но стараниями того же Союза писателей ее относительно быстро реабилитировали и даже восстановили в должности. Я уж не говорю про программу «Найти человека», с помощью которой Агния Барто соединила много семей.

1 апреля (когда в это невозможно поверить) 1981 года Агния Барто скончалась в Москве. Дорожка оборвалась, ножки устали. А ведь нам в детстве казалось, что этот бычок не упадет никогда.

https://iz.ru/1125547/dmitrii-vodennikov/chelovek-za-barto
круг с птицей

колонка на сайте совлит

https://sovlit.ru/tpost/lh9gp34k81-za-mnoi-prosili-ne-zanimat
За мной просили не занимать
Дмитрий Воденников

Прочёл недавно прекрасное у Алексея Алешковского (видимо, про Трампа, но мы сейчас не об этом):

«Вас больше не существует. Вас не надо тащить на эшафот и ломать над башкой шпагу. Не надо ни вешать, ни сажать. Вас достаточно вырезать из фотографии, фильма и дискурса. Объявить токсичным. Это раньше смерть на миру была красна. Сегодня она смешна: хор банит героя».

Поэты всегда об этом знали. Они так пишут, как будто готовы к тому, что их вырежут из всех фотографий. А может быть, уже вырезали.

«Могу я что-то сочинить на заказ или нет? Ну, если пообещают много заплатить, может быть, смогу. А так для меня каждая новая попытка написать стихотворение – это всегда как будто впервые, словно ты ничего не умеешь, как будто ты косноязычнее любого бомжа с помойки! Это всегда преодоление некой высоты, которую, казалось, ты уже давно взял».

Это из давнего интервью поэта Ивана Жданова. (Когда ищешь про него в Гугле – сперва выпадает Иван (Юрьевич) Жданов, российский юрист, и только второй строчкой – Иван Фёдорович, русский поэт. Вот такое вот молчание времени.)

***

На цветочных часах паучка притаился отвес.
Время – день или нёдень – Купале как будто бы впору.
Отмотай от рулона кладбищенской глины отрез –
там копающий яму надеется выкопать гору.

Весь рассвет на кону – только пасмурным солнцем заспать
обещает молва неотпетые временем тыщи.
Глина глину пожрёт, домовью или нави под стать.
Зарастёт, но не нами, а сорной травой пепелище.

И не воду бы надо спускать с поводка, а вино,
претворяя обратно в ту воду, что смерть отмывает.
Но быльё на сносях с поколеньем твоим заодно –
дно выходит из вод, но и берегом стать не желает.

Зарастёт пепелище, и жертвой очнётся земля,
сокрушенно позволив забыть о себе для другого,
наделяя собой, никого на себя не деля,
отпуская и длясь, чтобы видеться снова и снова.

(Иван Жданов)

Всё зарастёт. Кто тут крайний? А кто последний?

«Мне нравится пейзаж, в котором человека нет, но предполагается, что он где-то здесь, рядом. Либо мир, как бы ненадолго оставленный человеком, – сады, дороги, огороды», – это в последнем интервью Ждановым сказано, еще в 2008, больше интервью не брали, или сам не давал. Впрочем, может, я просто не нашел.

Я люблю Жданова – и того метаметафорического, когда он начинал с Ерёменко, Парщиковым и Кедровым, и второго, с его книгой «Фоторобот запретного мира».

Вот первый Жданов:

* * *

Пустая телега уже позади,
и сброшена сбруя с тебя, и в груди
остывшие угли надежды.
Ты вынут из бега, как тень, посреди
пустой лошадиной одежды.

Таким ты явился сюда, на простор
степей распростёртых, и, словно в костёр,
был брошен в веление бега.
Таким ты уходишь отсюда с тех пор,
как в ночь укатила телега.

А там, за телегой, к себе самому
буланое детство уходит во тьму,
где бродит табун вверх ногами
и плачет кобыла в метельном дыму,
к тебе прикасаясь губами.

Небесный табун шелестит, как вода,
с рассветом приблизятся горы, когда
трава в небесах заклубится
и тихо над миром повиснет звезда
со лба молодой кобылицы.

Вот через семь лет:

ПАМЯТИ СЕСТРЫ

Область неразменного владенья:
облаков пернатая вода.
В тридевятом растворясь колене,
там сестра все так же молода.

Обрученная с невинным роком,
не по мужу верная жена,
всю любовь, отмеренную сроком,
отдарила вечности она.

Как была учительницей в школе,
так с тех пор мелок в её руке
троеперстием горит на воле,
что-то пишет на пустой доске.

То ли буквы непонятны, то ли
нестерпим для глаза их размах:
остаётся красный ветер в поле,
имя розы на его губах.

И в разломе символа-святыни
узнаётся зубчатый лесок:
то ли мел крошится, то ли иней,
то ли звёзды падают в песок.

Ты из тех пока что незнакомок,
для которых я неразличим.
У меня в руке другой обломок –
мы при встрече их соединим.

«Меня интересуют люди ушедшей эпохи, нынешние старики, и то, чем они отличаются от нас. Интересует устройство памяти, и как она в конечном счете остаётся единственным нашим багажом, и тот тоже в какой-то момент начинает расползаться, как ветхое тряпьё. Интересует неумение людей выражать свою любовь. Интересуют ситуации, когда тебя окликают, ты оборачиваешься, а за тобой никого, то есть ты крайний, всё, приехали».

Это уже говорит Дана Сидерос. Поэт совсем другого поколения. Но даже смешно: «Мне нравится пейзаж, в котором человека нет, но предполагается, что он где-то здесь, рядом. Либо мир, как бы ненадолго оставленный человеком, – сады, дороги, огороды» (Жданов), «меня интересуют люди ушедшей эпохи, нынешние старики» (Сидерос). Какая интересная перекличка.

Поэтов интересует то, что уже как бы не существует или уже находится на грани. Над чем никто уже не будет ломать шпагу, над чем даже уже хор не всплакнет, разве что за минуту до этого забаненный герой.

* * *

Был ли ты стрекозой или майской грозой,
полз ли сон твой лозой
или мчался борзой,
что бормочешь ты шёпотом, стоя босой
в семь утра,
в центре средней своей полосы?
Что за звуки мычишь, намывая щеку,
и смотря, как у раковины на боку
водяные вспухают жилы,
слыша, как трубы воют.
Все ли живы?
Все ли на воле?

Из вагона сочишься угрём в переход,
распластавшись, плывёшь,
как ковер-пароход,
сквозь кипящую гущу мальков и господ,
продавцов, осьминогов, студентов, торпед,
чтобы выплеснуться в снегопад.
Следопыт угадал бы в следах на снегу
то, что я, следовед, прочитать не могу,
то, что скроют, пусты и лживы,
радиоволны.
Все ли живы?
Все ли на воле?

Неуместны вопросы, но заговор прост,
пой всерьёз, как псалом,
ляпай в шутку, как тост.
Перечти всех своих: из болот и из гнёзд,
коз, тритонов и крыс, всех фасонов и рас,
восходящих, лежащих, катящихся вниз.
Отмотай всех к началу, засни и смотри,
как слетали на сахарный наст снегири,
как вы всё проверяли: горит – не горит,
прыгал почерк, ботинки скакали в пыли,
у кота не боли, у кита не боли,
как сигали за гаражи вы,
подсолнухи крали с поля.
Все ли живы?
Все ли на воле?

Что-то рыщет, ища поживы.
Вот один, там, где было двое.

(Дана Сидерос)

Но ничего-ничего: скоро и одного не останется. Покатится красное большое яблоко – да не по блюдечку (чтоб всё нам показать), а по полу, набьет себе синяк на бочку, закатится под низкую кровать, там и сгниет, если не сделать вовремя уборку, не пошуровать там шваброй. Кто тут последний? Я(блоко)! Ты(блоко)?

Не яблоко, не тыблоко, последней в этом тексте будет Юлия Закаблуковская. (...)
круг с птицей

(no subject)

ЖИЗНЬ ИЗ ТЮБИКА
Давным-давно, когда ещё был журнал «Русская жизнь», кажется, Александр Тимофеевский рассказал про одну свою старую знакомую. Она была крепкая пожилая уже женщина, которая, когда ее знакомили с новыми людьми, энергично жала руку и говорила басом:
– Приятно познакомиться. Тамара. Цветок в пыли.

Я, я этот цветок в пыли.
Или в воде.

...Вчера, собравшись спать, я несколько раз уже начинал проваливаться в небытие, но каждый раз меня оттуда выстукивал звук. Как будто кто-то стучал звенящей палочкой по стеклу.
Наученный горьким опытом своей жизни, я сперва подумал, что это опять меня заливают соседи. Тонкой струйкой. И даже несколько раз вставал и шарил рукой возле окна.
Но всё было сухо.

Потом я подумал, что это ко мне лезет Фредди Крюгер через балкон. И так лязгают о чугунную решетку балкона его стальные когти. Крюгер лез осторожно (чтобы не разбудить): сначала он ставил один палец, потом цеплялся другим и замирал, прислушиваясь. Этим и объяснялся нежный звук. И я опять несколько раз привставал с постели и вглядывался в ночную тьму за балконной дверью. Но даже Фредди Крюгер ко мне не лез.

И тогда я понял.

Это пришел мороз и ветки дуба за моим окном схватились льдом. Ветка постукивала по кирпичам и в стекло из-за легкого движения ветра – и звук был нежен, ритмичен и утомителен. Как вообще бывает утомительна безучастная к тебе чужая нежность.


Артем Гончар:

***
во сне я побывал
в удивительном мире -
там деревья тянутся прямо в небо
небо каждый день нового цвета
и голуби (голуби!)
воспринимаются как нечто
само собой разумеющееся
там любви достоин каждый
смерть приходит в урочный час
а жизнь состоит
из важных мелочей
там дети дают надежду на будущее
будущее никому не известно
и голос одного человека
может спасти
да
я побывал в прекрасном месте
вот бы остаться в нём
хоть ненадолго

Но надолго остаться во сне не получится – всё равно вынырнем в жизнь. Оглянемся с утра с сиротством морской свинки, увидим: жизнь прохудилась, то капает, то замёрзнет. А то ливанёт, как из тюбика. Зачем мы здесь? Почему не остались в прорехе между явью и сном?

...Варлам Шаламов рассказывал в семидесятые годы, как видел на Ордынке раз Анну Ахматову.

«Несколько лет назад на одном из своих приемов (а ее суетность, потребность в болельщиках хорошо известны) на ней лопнуло платье, шерстяное, старое платье, которое Анна Андреевна носила c десятых годов, c «Бродячей собаки», со времени «Четок». Платье это пришло в ветхость и лопнуло на одном из приемов, и гости зашивали это платье на Анне Андреевне. Другого не было у нее, да и приема не хотелось прерывать. Так вот, это лопнувшее шерстяное платье в тысячу раз дороже какой-нибудь почетной мантии доктора наук, которую набрасывали на плечи Анне Андреевне в Оксфорде. Это лопнувшее шерстяное платье в тысячу раз почетнее оксфордской мантии, в тысячу раз больше к лицу Анне Андреевне".

Тут всё хорошо: и внимательное, чуть презрительное, знание об ахматовской суетности, и, с другой стороны, такой товарищеский поклон, уважение к этому лопнувшему старому платью. Хотя, конечно, Шаламова трудно было удивить всеми эти дамскими сиротскими штучками: его жизнь и судьба как-то не располагали к излишней умилительности.

У Шаламова в стихах, кстати, тоже есть про разрывающуюся одежду, только там обошлось без окруживших поломку щебечущих придворных дам.

Я мял в ладонях, полных страха,
Седые потные виски,
Моя соленая рубаха
Легко ломалась на куски.
Я ел, как зверь, рыча над пищей.
Казался чудом из чудес
Листок простой бумаги писчей,
С небес слетевший в темный лес.
Я пил, как зверь, лакая воду,
Мочил отросшие усы.
Я жил не месяцем, не годом,
Я жить решался на часы.
И каждый вечер, в удивленье,
Что до сих пор еще живой,
Я повторял стихотворенья
И снова слышал голос твой.

Это фрагмент из его стихотворения «Поэту», но нет, нет, оно не Ахматовой – это Борису Пастернаку. Варлам Шаламов любил Пастернака. У него даже есть стихотворение, заканчивающееся: «Как молитвенники в карманах/ Носим книги твоих стихов».

Потом уже, после смерти Пастернака, Шаламов постепенно утратит это горячее благодарное чувство. В его оценках, письмах, в дневниках оно мало-помалу сменится глухим раздражением, потом уже явным, потом – и вовсе отчуждением. Шаламов плохо отзовется о романе «Доктор Живаго», откажет в праве на существование поздним стихам (правда, странно?), обвинит самого Пастернака в трусости, но всё равно: «лучшее, что было в русской поэзии — это поздний Пушкин и ранний Пастернак». Сщёлкивание имен говорит само за себя.

«...глядишь, тут дыра, тут прореха (это в житейских обстоятельствах), и сломя голову надо бежать их заделывать какой-нибудь дешевой чепухой, отвратительной, давно уже тобой самим осужденной поделкой». (Это Пастернак – Цветаевой, еще в 1925 году.)

Но куда нам до этих гигантов? Их прорехи, их рвущаяся одежда нам не по плечу, даже не на вырост. У нас своя есть.

Так однажды моя подруга зашила мне боковые карманы пальто. Я в них ношу бумажные салфетки, которыми подбираю за Чуней то, что по закону надо за собаками на улице подбирать. В карманах пальто со временем порвалась подкладка, и половина салфеток, которыми я всё это за Чуней по закону подбираю, стала проваливаться в драповый подол.

– Давайте я вам зашью подкладку? – сказала два года назад моя подруга.

– Давайте, душа моя, – ответил я. – Только все бумажные салфетки выньте сперва, особенно те, что за неё завалились.
– Вы меня совсем за дуру считаете? – возмутилась она. – Конечно, выну!

Ну вы уже поняли, чем всё кончилось. Конечно, не вынула.

Теперь хожу, шуршу ими, замурованными. Как Дед Мороз. Шуршу уже третий год.
Анна Ахматова отдыхает.

Анна Логвинова:

***
Мне кажется, ты этого не помнишь,
но мы ходили по Москве как птичка,
ты шел в своем распахнутом пальто,
а я шла сзади, и держала руки
в твоих карманах и летела ими.
И мы не знали — это просто вечер
или начало прям серьезного чего-то,
друг детства позвонил тебе в карман,
сказал, что у него второй родился,
и ты ужасно вдруг развеселился
и рассказал про свой родной двадцать четвертый
восточной долготы меридиан.
Потом вдвоем в метро зашли по пояс.
Потом меня мы провожали на мой поезд,
а на вокзале Вакарчук нам пел: "Не здамся
без бою". И мы тоже не сдались.
И мы родили нашего a boy.
И даже нашу мы a girl родили.
Нет, я не делаю из прошлого идиллию,
но мне не скажут, что я шла не той тропой.

Но даже жизнь с ее волшебными чужими карманами, где мы греем свои руки, с отслоившейся подкладкой и та рано или поздно закончится. Мы вынем руки из чужого распахнутого пальто (как будто мы воришки, и пора уже линять) и будем с ненавистью наблюдать, как жизнь-тетка (по имени Тамара, наверное) возится со своими кошелками на кассе.
Вот как я недавно.

Пошел в магазин. Набрал всякого полезного барахла. Стою за женщиной. «Три тысячи пятьдесят восемь рублей!» – говорит кассирша.

Женщина на кассе начинает рыться в кошельке. Отдала три тысячи, потом долго искала пятьдесят, потом начинает в неудобном кармашке кошелька набирать восемь рублей.

Я стою и в белом гневе думаю, что сейчас взорвусь. (В карманах, в карманах посмотри! Так и хочется ей сказать, но не могу. Сохраняю царственную невозмутимость, как Ахматова.) Три кассы были почти свободны, черт меня дёрнул встать сюда.

А женщина все набирает свои рубли.

(«Ты, что, картой не могла?» – думаю я. На душе февраль, на улице слякоть.)

Наконец последняя монета моего терпения найдена.

Тётка отходит на шаг.

«Мне пакет», —говорю я кассирше, чувствуя близкое освобождение.

– Ой, – говорит кассирша, – вы передали рубль, девушка!

Тётка со своими тесными деньгами возвращается. «Ой, ой. Спасибо, что вернули». Начинает долго убирать монету в кошелёк.
(У меня мутится в глазах. За что, за что?)
Наконец моя очередь.

Кассирша, не отдавая мне пакет, начинает пробивать мои продукты, и сама же их в пакет складывает. Выдает итог.

– 666 рублей.
– У меня карта.
– Прекрасно.
– И вообще я восхищен вашей выдержкой, – говорю я. ¬– Вот у вас нервы.
– Я люблю свою работу!

Потрясённый, уполз. Вместе со своим фискальным чеком на 666 рублей. Наказание моей нетерпеливости и человеконенавистничеству не заставило себя долго ждать.

Только вышел, прошел двести метров – и вдруг мой пакет внизу лопается, и в его прореху, из его прохудившегося кармана-живота всё, все: пряники, макароны, банки с горошком, помидоры, бутылка масла, киви, бананы, картошка – всё, всё летит в февральскую морозную грязную стынь.

И только один помидор откатился на дальнее расстояние, покачнулся, затих – лежит на белом снежку, красный, круглый, как снегирь. Сбежал. Счастливчик.

Цветок в снегу.

______

(Дмитрий Воденников, колонка в sovlit, о стихах Артема Гончара, Варлама Шаламова и Анны Логвиновой
круг с птицей

(no subject)

ЖИЗНЬ, ХЛЫНУВШАЯ ЧЕРЕЗ МАТЕРИЮ

Жил однажды неделю в Париже. Спускаюсь с моим знакомым со своего пятого этажа – на третьем стоит бабушка, французский божий одуванчик. С открытой дверью в квартиру. Поджидает.

Спрашивает: - Какой день года сегодня?

О! В темнице мира я не одинок.

Я этой строчкой Мандельштама подумал моментально. Я тоже ничего не помню. Ни какой день, ни какой год. А вот строчку Мандельштама – помню.
Мандельштам, написавший строфу про темницу мира, с 1908 по 1910 гг учился в Сорбонне. Я видел однажды памятную доску на стене этого университета. Стихотворение «Дано мне тело, что мне делать с ним» помечено 1909 годом. Получается, что он написал его в Париже. Ну или мог там написать.

Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Сам себе и садовник, и цветок, Мандельштам, не одинокий в темнице этого мира, между прочим, посещал в Сорбонне лекции Анри-Луи Бергсона. Может, даже что-то зацепил из них. Например, «жизнь, по существу, это есть поток, хлынувший через материю и извлекающий из нее всё, что может».
Разве это не мандельштамовская мысль?

С другой стороны, может, и не запомнил ничего. В Петербурге, куда он вернулся из Парижа и где был зачислен на романо-германское отделение историко-филологического факультета Петербургского университета, говорят, учился безалаберно. Курс не окончил. Может, так же и Бергсона слушал?
Но языки знал. Итальянский точно (самостоятельно изучал его и еще немецкий). Французский тоже. Есть воспоминание одного из солагерников, когда Мандельштам уже доживал свою последнюю осень (зимы же было отмерено до 27 декабря, на игольное только ушко): "Когда Мандельштам бывал в хорошем настроении, он читал нам сонеты Петрарки, сначала по-итальянски, потом переводы Державина, Бальмонта, Брюсова и свои. Он не переводил "любовных" сонетов Петрарки. Его интересовали философские. Иногда он читал Бодлера, Верлена по-французски. Среди заключенных был еще один человек, превосходно знавший французскую литературу, – журналист Борис Николаевич Перелешин, который читал нам Ронсара и других. Он умер от кровавого поноса, попав на Колыму".

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

Не одинок, это правда. Там много кто рядом был. «26 декабря, часов примерно в десять-одиннадцать, все наличное население 11-го барака повели в баню, но не на помывку, а на санобработку. Никаких исключений быть не могло: будь ты хоть при смерти. "Пойдемте купаться, Осип Эмильевич», – сказал Иван Никитич Ковалев, сосед по нарам (смиренный пчеловод из Благовещенска, по-отечески опекавший поэта)».
Там, после «прожарки», Осип Мандельштам и упал. «Когда крикнули разбирать одежду, Мандельштаму стало плохо, и, положив левую руку на сердце, он рухнул на пол».

Пускай мгновения стекает муть –
Узора милого не зачеркнуть.
На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.

Но даже это еще был не конец. Слава богу, Мандельштаму достался еще один почти свободный день. Его отвезли с «прожарки» не в изолятор, а в стационар. «Там — на кровати и на простыне — поэт, возможно, пришел в себя и молча пролежал этот подарок-день. Он то открывал, то закрывал глаза, отказывался от еды и время от времени беззвучно шевелил губами». 27 декабря, во вторник, в 12:30 дня, он умер.
Жизнь, по существу, это есть поток, хлынувший через материю. И бабушка французская, не знающая о Мандельштаме, но задавшая свой вопрос, только лишнее тому подтверждение.

Щегол-щегол, какой день года сегодня?
_____
(Дмитрий Воденников, колонка в «Учительской газете», февраль 2021)

https://ug.ru/54290-2/