Category: религия

Category was added automatically. Read all entries about "религия".

круг с птицей

(no subject)

НА КОНЧИКЕ ЯЗЫКА

(Дмитрий Воденников. Интервью с Эдуардом Бояковым для «Учительской газеты».)

ДВ. Я часто об этом говорил. Я атеист, но я знаю: когда к тебе приходит текст (а стихи уходили от меня, и я забыл на одиннадцать лет, что это такое, когда он к тебе приходит), он висит над тобой то ли белым, то ли чёрным квадратом, и оттуда идёт какая-то огромная волна. И в этот момент ты перестаёшь быть атеистом: ссоришься, просишь, сетуешь. (Это даже на уровне вопроса моего видно, язык так себя ведет: «я часто говорил», но «когда к тебе приходит текст» – то есть местоимение в пределах одного предложения заменилось, с «я» на «ты».) То есть ты по-настоящему ощущаешь присутствие Бога. Мне неловко об этом говорить, но я ощущаю присутствие Бога, такого огромного, что моя задача – не написать (кто я такой?), а только расшифровать то, что вытягивается из этого белого квадрата, который возник надо мной. И это не на пять минут: стишок можно «тянуть» неделю. В вас меня интересует именно этот момент: когда вы вдруг стали по-настоящему верующим? Вы же были светским человеком? И вдруг вам пришло понимание Бога. Как это было? Где-то я читал, что вы претерпели большой внутренний кризис. Но вот как это произошло? Сможете рассказать об этом?

ЭБ: Я очень люблю слово «вдруг». Как шутил один из уважаемых мною драматургов, «вдруг» – самое главное в драматургии, и вообще в пьесе. Пьеса – это композиция неких событий, от одного «вдруг» к другому «вдруг», и если этого нет, то это не пьеса. Но это шутка, конечно.

ДВ: Крутая шутка.

ЭБ: Да, хорошая. Но здесь это слово неуместно, потому что, если говорить о вере серьёзно, никакого «вдруг» не было со мною никогда. Первые мои воспоминания о жизни, о себе – это совершенно религиозные воспоминания. Я сейчас называю их религиозными, но это не было какое-то свечение или: «ко мне в четыре года пришёл Иисус». Конечно, нет! Речь значительно шире логики, и логика является частью речи, а не наоборот. А человек, как сказал известный поэт, — это часть речи. То есть, меня всегда интересовало запредельное, меня всегда интересовало, что происходит ночью, когда человек спит. Выходят ли люди из своего тела? Каковы взаимоотношения между сном человека и реальностью? Все это вопросы я в семь-восемь лет очень серьёзно и задавал, и даже обсуждал с какими-то доверенными лицами. То есть я всю жизнь этим живу.

ДВ: Но мы же с вами жили в детстве в абсолютно советское время, в вечном Советском Союзе?

ЭБ: Я жил в Дагестане, и это тоже часть моей религиозной истории. Потому что это совершенно мистическое место, невероятная природа, люди, которые живут в другом культурном коде. Это мусульмане. И даже на уровне уклада: у них-то как раз были молитвы. Наша же семья была совершенно не воцерковления, поэтому рассказывать я могу только о воцерковлении своём.

ДВ: А когда оно произошло?

ЭБ: Вот вы сказали про себя «я атеист», но понятно, что никакой вы не атеист. Мало ли что может человек сказать, особенно поэты, особенно литераторы. Они постоянно кокетничают, играются словами, они постоянно провоцируют себя и других, что-то говоря. Моя же история про активный поиск Бога начинается где-то с 27-28 лет, когда я начал активно ездить заграницу и, активно посещая Европу и Америку, я вдруг понял, что меня тянет на Восток. Я пришёл к воцерковлению, к Православию через Восток. Через Индию.

ДВ: То есть вы шли от противного?

ЭБ: Нет. От единого. Вера – это жизнь по правилам, по законам, по общим чувствам. Когда я говорю о гармоничных людях, я сразу вижу радостные счастливые семьи и в Дагестане, и в Индии. Я вижу счастливые детские глаза. Я вижу дедушек и бабушек, которые живут внутри семейного уклада и никому в голову не приходит подумать про дом престарелых. Понимаете? Это же невозможно, это бред. Как может мама жить в доме престарелых? Ну если, конечно, не какая-то специальная болезнь. У них вообще нет этой опции в мозгу. И вся жизнь подчинена этому укладу. И это очень правильно. Ведь бабушка – это не только посидеть с внуками. Бабушка – это передача сокровенного.

ДВ: Прабабушка и бабушка – это ещё и зона твоей ответственности. В большей степени, чем ответственность за маму, потому что мама здорова, сурова или по крайней мере может тебе всыпать, а прабабушка – это существо ветхое, может рассыпаться от ветра, и ты за нее отвечаешь.

ЭБ: Ты просто оказываешься в круге жизни: тебя воспитывали, когда ты был ни на что не способный, тебя кормили сперва грудью, потом ложечкой, потом ты вырос. А потом ты станешь старым и за тобой опять будут ухаживать. Мне нравится этот мир, мне нравится этот цикл, мне нравится эта спираль. Я себя абсолютно комфортно чувствую внутри этой спирали. Никоим образом не думаю: «Какой ужас! А где же моя свобода?» Да какая свобода, если мой отец – сапожник, и дед – тоже сапожник, и прадед. И я сапожник. И никакого европейского, модернистского, страшного, не будем говорить слова «либерального», но вот этого разрыва, трагического и эгоистического, который произошёл и одновременно и в Европе, и в России, когда разрушалась матрица Средневековья. В России — это событие, которое является главным в нашей истории. Я имею в виду церковный раскол. Когда разрушилось пространство единения искусства, ремесел, живописи, Бога и быта. Бог стал жить отдельно.

ДВ: ...по углам, как сказал Бродский?

ЭБ: Да-да!

ДВ: Получается, что Бог абсолютно один, несмотря на то, что католики, православные, жители Индии, Ирана и Дагестана, Израиля даже не могут договориться об одном языке, об одном названии?

ЭБ: Это их проблема. Бог, конечно, един.

ДВ: Почему тогда православие?

ЭБ: Потому что нет другого выбора. Я говорю на языке, который родился из языка православного канона, я пишу эти буквы, которые возникли в процессе перевода греческого текста Библии. Они же придуманы для конкретней цели.

ДВ: В своё время я писал текст про «Слово о полку Игореве», а, когда мы говорим о «Слове», мы сразу вспоминаем его тёмные места. Они очень поэтичны, как всё темное: куры в Тьмутаракани, которые кудахчут там что-то, бегают. Но вдруг выясняется, что это никакие не куры, не петухи, а стены: «кура» — это стена. Просто «Слово о полку» было написано в смешении языков. Это вот как мы с вами: «дом», «чай» - и тут же «менеджер». Там целая смесь древнеславянского, половецкого и кипчакского. И оказалось, что все тёмные места очень легко расшифровать. То есть весь наш мир, поделённый на конфессии, говорящий каждый на своём языке, в котором есть свои традиции – вот и сейчас мы с вами сидим перед даосской доской, на которой вы разливаете чай, а я пью кофе – это просто «Слово о полку», где слишком много темных мест. Но когда мы отомрём, осыплемся – откроется чёрный или белый квадрат над нами, и мы все темные места, свои и чужие, сможем расшифровать.

ЭБ: Абсолютно!

ДВ: А вы готовы к тому, что когда мы осыплемся и над нами возникнет белый квадрат, то там откроется совсем не то, чего вы ожидали, или вообще ничего не откроется, или возможно, что там с вами никто даже разговаривать не будет и вы поймёте, что вы вообще всё делали неправильно?

ЭБ: Я знаю, что я делаю огромное количество ошибок, я иду каким-то своим путём, который совершенно не идеален. Я знаю, что Господь меня будет судить по Его законам и по Его милости. Я знаю, что Он непознаваем. Это православные банальности, простите за это словосочетание. Господь непознаваем – в Библии так написано. А если он непознаваем, то значит, я не знаю, что мне предстоит и я должен быть готов ко всему. Вопрос, готов к этом или не готов? Ну, я готовлюсь.

ДВ: Вам страшно?

ЭБ: Ну, это такое слово... Страх – это полисемия, всё-таки. На богословском уровне – без страха Божия нет христианина. На бытовом уровне – нет. Я к смерти готов и жду её, желаю, понимаю, насколько это большой день, какой это праздник.

ДВ: Торжество?

ЭБ: Да.

ДВ: Удивительно. Вы сказали сейчас одну вещь, я её больше нигде не слышал, хотя, возможно, я невнимательный слушатель. Я всегда, когда возникала смерть (и я сейчас не про кошечек-собачек, хотя и с ними такое происходило; я сейчас о смерти близкого человека – бабушки, прабабушки, близкого человека, с которым ты когда-то жил), всегда говорил (и хватался за кончик языка) дословно следующее: «в первый момент я всегда чувствую торжество». Потом быстро оговаривался: «я имею в виду не торжество, а ощущение торжественности момента». А вы сказали, что это праздник.

ЭБ: Конечно.

ДВ: В момент смерти близкого существа у меня всегда было ощущение, что выпадает снег. И этот снег - первый. Вы читали «Дублинцев» Джойса? Нет? Там небольшие новелки. Но в самом конце – великая новелла.

ЭБ: Конечно, я её помню.

ДВ: Она о том, как выпадает снег, и он покрывает всех – живых и мёртвых. «Снег шел над одиноким кладбищем на холме, где лежал Майкл Фюрей. Снег густо намело на покосившиеся кресты, на памятники, на прутья невысокой ограды, на голые кусты терна. Его душа медленно меркла под шелест снега, и снег легко ложился по всему миру, приближая последний час, ложился легко на живых и мертвых».
Вы единственный человек, который в бытовом разговоре – в интервью, а это бытовой разговор – произнес слово, которого я всегда стыдился. Хотя стыдиться здесь совершенно нечего. Удивительно.

ЭБ: Это праздник, и спасибо, что я могу его произнести, потому что мы его либо не произносим никогда, либо произносим очень редко. Это глупо, потому что человек (может, это звучит слишком парадоксально) есть то, что умирает. Человек становится окончателен, он становится...

ДВ: ... целокупен.

ЭБ: ...да-да, целокупен в момент смерти и после оной. Но я хочу договорить свою мысль. Православие – это путь. Ты его выбираешь, твои предки его выбрали, твой язык его выбрал, и ты должен идти. Есть самая простая, примитивная картинка, ассоциация. Вот гора, вот пик. Он один. И это очень страшная гора, высокая. Там есть пропасти, ущелья, ледники. И к этой горе есть пять-шесть тропинок. Если ты хочешь подняться на эту гору, ты должен воспользоваться одной из этих пяти-шести тропинок. Но если ты на этой тропинке стоишь, у тебя нет возможности...

ДВ: ...перебежать на другую?

ЭБ: Да. Поменять своё имя, сказать: теперь я не Эдуард Бояков, а там Мохамед ибн Хуссейн, я не знаю, Кришна, Махакришна. Нет! Потому что, если человек какой-то называет себя Маха Кришной в Индии, он расписывается в платёжной ведомости тоже как Маха Кришна, и так он подключается ко всем мистическим процессам, архетипам. Это расширение моментально происходит в тот момент, когда он заполняет бухгалтерскую ведомость. Все мифы Кришны, все эпосы, все молитвы Кришне, которые читали его предки, они сразу становятся его АТФ, знаете, аденозинттрифосфорная кислота, энергия мышц, это сила... И, если ты сходишь с этой тропинки, ты превращаешься в сталкера, который идёт вне тропинки. Начинается такой экстремальный альпинизм, а это уже другая история.

ДВ: Своеволие.

ЭБ: Да, гордыня: ты получаешь возможность, шанс сделать новую тропинку и этим самым спасти тех людей, которые пойдут за тобой. И этим самым стать пророком, героем, спасти людей, которые пойдут за тобой. Но при этом опасность того, что твоя гордыня начнёт тебя куда-то заводить, невероятна. В итоге ты можешь зафигачиться в пропасть. Но должны быть и такие люди. И это, кстати, люди нашей с вами профессии. Творческие люди и есть эти сталкеры. Художнику положено.

ДВ: Но это заложенный риск.

ЭБ: Да, заложенный риск.

ДВ: Как вы относитесь к Толстому? Понятно, меня сейчас не «Война и мир» интересует.

ЭБ: Невероятная книга Георгия Ореханова, только что ушедшего из жизни пятидесяти с чем-то лет, «Пророк без чести». Книга написана выдающимся филологом и священником. Я с ним общался, он выступал у нас в театре. Он был проректором Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета. Блестящий человек. В общем-то я отношусь так, как он написал. Великий писатель, гений литературы – и упавший, сломавшийся человек.

ДВ: Он пошёл чертить свою тропинку и сорвался?

ЭБ: Да-да. И это видно. Господи, я никому не пожелаю такой смерти, как у него. Человек, нагружённый огромным количеством обязательств, детей, невероятнейшей славой.

ДВ: Это такая поп-слава, когда все съезжаются в это Астапово.

ЭБ: Именно. Это сейчас Достоевский, Чехов, Пушкин, кстати, в одном ряду, а во времена их жизней ничего и близко не было. Толстой – единственная настоящая мега-звезда. Его звезда сравнима с самыми крутыми сегодняшними режиссёрами или поп-певцами. Его «Воскресенье» выходит одновременно на французском, английском, немецком языках. Это ведь сколько сил нужно, чтобы так быстро сделать качественный перевод. Представляете? И всего одна пиар-компания, которая работает на весь мир. Просто одна. Он, конечно, предвозвестник вот этого самого глобального мира.

ДВ: Поп-идол.

ЭБ: Абсолютно, да. И вот человек, который уходит, ругается с женой, с семьёй...

ДВ: Он же хочет уйти в Оптину пустынь.

ЭБ: Да, он приходит туда и ходит вокруг скита, и его видят там. Я провёл в этом скиту некоторое время, это одно из главных мест для меня – Оптина пустынь. Но Толстой не заходит в этот скит. Он не смог. И эта суета-маета, конечно. Это был не тот уход, который на самом деле означает конец духовного пути, как у многих православных и других мудрецов. Вот у индуса Сатьянанда Сарасвати это был уход. Он ушел, будучи знаменитым ученым и гуру, исчез, стал отшельником, нищим, пилигримом. А потом объявился.

ДВ: А вы бы могли, могли бы уйти? С вашего поста, из театра, отказаться от всего, просто от прежней жизни?

ЭБ: У меня был такой момент. Я приезжал в Оптину, когда я переживал важный момент в моей жизни. И вот ты идешь там и видишь табличку «Константин Леонтьев», он тут жил. И думаешь: «Ну вот же, вот же, рядом с монастырем, тут поселиться. Я найду себе работу. Стану учителем. Или завучем». Но меня быстро насельники Оптиной на место поставили, это гордыня была.

ДВ: Сразу завучем? Вот вы какой. Сразу руководящая должность. Я смеюсь, конечно. Но мне нравится ваша честность.

ЭБ: А я такой. В этом нет ни хвастовства, ни гордыни. Я руководитель, лидер. Это мой путь. Стоил бы Днепрогэс, был бы бригадиром.

ДВ. А сидели бы в сталинском лагере? Были бы десятником? (Это тоже типа бригадиром.)

ЭБ. Да, был бы бригадиром. Человек должен знать себя. Это Бродский сказал: «Тюрьмы не надо бояться, там человек остается самим собой. Это психушки надо бояться».
______
(Это изначальный текст интервью, в газете он напечатан в сокращении и с другим названием. Редакционный вариант «Учительской газеты» будет дан в ссылке.)
https://ug.ru/eduard-boyakov-ya-ochen-lyublyu-slovo-vdrug/
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

Недавно в ночи где-то совсем недалеко я услышал в окно звонок трамвая.

Но так как тут рядом ни один трамвай не проходит, можно было представить, что это неопытный трамвай-детеныш отбился от трамвайного стада и теперь зовет мать-трамвайшу.

Что это было? Заблудившийся маленький трамвайчик Гумилева? Просто чей-то рингтон (какой оригинальный человек)?

Идея маленького трамвайчика Гумилева мне нравится больше. Вот он убежал, протренькал по мосту через Яузу, потом, наверное, через Москва-реку, потом, как и обещано, через Неву, Нил и Сену. Все в поисках мамы.

Он не знает, что мамы его больше нет.

Этот текст выходит в Троицкую родительскую субботу. Троицкая родительская суббота тоже «бегает»: ее отсчитывают на пятидесятый день от Пасхи, то есть она, как и Пасха, всегда приходится на разные дни. Это же не Новый год, который придет, как часовой, и встанет: празднуй меня.

Но в Троицкую субботу можно молиться не обязательно об усопших родителях. Накануне праздника Троицы православные молятся о всех когда-либо живших людях. Поэтому в церковном уставе эту родительскую субботу еще называют вселенской.

Это, конечно, потрясающе. Обо всем скопище людей, когда-то живших, перешагнувших черту и канувших во тьму. («Мама, мама», – зовет заблудившийся трамвайчик свою мать-трамвайшу, звенит где-то в далеких уже закоулках, бежит без рельс. Он не знает, что мама его давно умерла. Но этот его звон – это и есть молитва).

Моя мама умерла, когда мне было шесть лет. Я и не помню ее совсем. Помню только юбку, белую, плиссированную, и один фокус, который мы с нею выкидывали.

«У нас с Димочкой телепатическая связь», – говорила она какой-то своей подруги. Я даже не помню, какой из: их и слизало потом, как языком, из нашего дома, после ее смерти. Папиных друзей помню, родственников с маминой стороны помню, было бы странно, если бы нет, половину из них даже уже похоронил, а вот подруг мамы ни одной.

«Так вот. У нас с Димочкой телепатическая связь. Он умеет читать мои мысли», – продолжала мухлевать мама. Потом говорила мне сесть напротив, смотрела мне прямо в глаза, затем незаметно одними зрачками показывала на какой-то предмет на столе. Например, сахарницу. К сахарнице надо было подойти и маме принести. «Какая прелесть!» – выдыхала сгинувшая теперь из памяти в тьму Троицкой субботы безымянная мамина подруга.


Впрочем, Димочка иногда мысли читал плохо. И вместо сахарницы приносил, допустим, пачку сигарет. Лучше надо было двигать телепатическими зрачками, мама. https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13646522.shtml
круг с птицей

колонка на сайте совлит

Музейные старушки и Гагарин
Дмитрий Воденников

Что объединяет музейных старушек и Юрия Гагарина? Одиночество.
Когда входишь в пустой боковой зал – там сидит музейная старушка. Она одна. Она смотрит на тебя строго: вдруг ты сейчас начнёшь лапать картины? Или приблизишься к бедру нимфы слишком своими очками? Вдруг поцарапаешь мрамор?

Однажды я ходил на выставку Лучо Фонтаны в «Мультимедиа арт музей». Там все картины изрезаны самим художником. «И в эти острые прорехи то отражается от белой стены, на которой висит полотно, свет, то поблёскивает зеркало. А иногда просто видна стена и всё. Это как бы разрывы стихотворной ткани, через которые сквозит иной мир, иной смысл и иная возможность. Как кесарево сечение для освобождения новой жизни или рассечение трахеи, когда дышать обычным образом человек уже не может».

Я уже писал об этом, но сейчас меня больше заботит музейная бабушка.

«– Разрезы на картинах и синяки на теле, – говорил мне мой приятель, который меня туда и пригласил, – это как ваше «я утром просыпался в синяках, но это бог жевал меня впотьмах». Суть прикосновения художника к полотнам, как у вас в стихотворении: бог оставляет зримые и чувствуемые знаки на любимом теле, а художник – на картине».

Мне эта идея моего приятеля очень понравилась. Как выяснилось потом, это называется «спациализм», техника нанесения на холст надрезов, разрывов, отверстий и царапин так, чтобы через них сквозило как бы иное бытие: начало кроличьей норы, выход в окружающее пространство, попытка ухватить энергию движения.

Так вот, про бабушек. На выставке Лучо Фонтаны один посетитель попытался засунуть в одну из прорезей на картине пальцы. Так его руку чуть не откусила предсказанная бдительная смотрительница.
Только в такие моменты музейная старушка перестаёт быть одинокой.
Только тогда она по-настоящему живет.

***

Миром правят
музейные старушки.
Сами не очень хотят,
но больше некому.
По утрам
собираются в тесный кружок,
решают вопросы
войны и мира.
На обороте картин,
увозимых на выставки,
невидимыми чернилами
пишут дипломатические депеши.
Иногда забываются:
вводят войска не туда,
обнуляют курсы валют,
воскрешают убитых героев.
Музейная старушка,
иссечённая метками времени,
покрытая сетью высохших русел,
по виду неповоротлива,
но любой ваш неверный шаг
пробуждает в ней быструю лань
с головой василиска.
Так защищает она
расхожего Рубенса,
как будто сама
позировала ему и всей его мастерской
и помнит горький вкус портового пива.
И чёрную кошку Бастет
так она бережёт,
будто обнявшись
с ней засыпал на рассвете
тот резчик по камню.
В каждой музейной старушке
живёт красавица.
Убедиться в этом довольно просто.
За минуту до закрытия музея
нужно изловчиться
и поцеловать её в губы,
сухие и пыльные,
как монастырский пергамент.
Что тут начинается!
Срабатывает самая громкая сигнализация,
очень противная.
Залы заполняются беготнёй полиции.
Появляются репортеры со вспышками,
санитары с носилками
и целый Министр Культуры
Республики.
А она стоит на паркете,
юная, обнажённая, вся в пене,
и ещё не знает,
на каком языке
ей с нами
заговорить.

(Игорь Караулов)

Так и Юрий Гагарин: тоже не знал, на каком языке с нами говорить. И о чём. Никто не чувствовал так своё одиночество в капсуле ракетный кабины: просто некому было чувствовать – Гагарин был первым. Никто не говорил «поехали», кроме него, никто так не махал рукой.
Взмах руки перед вселенским одиночеством; может, даже перед смертью; или точнее – перед опытом, который непредставим. Опыт настолько огромен, что им невозможно ни с кем поделиться.

***

Кафе. А на стене висит картина:
дома, залитые солнцем,
рябь канала, гондолы.
Наверное, это Венеция.
Но я никогда не побываю в Венеции.
Не побываю в Гданьске
или в Минске.
Я не доеду даже до Зеленограда.
Потому что завяз здесь.
Я не смогу выйти из этого кафе:
встану со стула, надену куртку,
открою дверь...
и всё равно останусь сидеть за столиком –
на многие дни, на годы,
до скончания времён.
Не будет уже ни этого столика, ни этого кафе,
ни картины на стене,
ни этого города, ни этой страны,
но я – буду – здесь
безмолвным призраком.
А безмолвные
и призрачные официантки
будут приносить мне кофе
и круассаны –
даже не догадываясь,
что мертвы уже чёрт знает сколько лет:
ведь приносить мне кофе
и круассаны с шоколадом –
их работа.
Я же буду способен
лишь продолжать ждать Тебя.
Я буду знать, что Ты не придёшь
(я уже это знаю),
но даже и виду не подам:
глотая холодный эспрессо
из призрачной чашки,
продолжу разглядывать призрачную картину,
где изображена Венеция:
дома, залитые солнцем,
зеркальный канал и гондолы.
Вряд ли к тому моменту
у меня останутся мысли,
ну, разве только одна:
я бы мог побывать там, в Венеции,
только вместе с Тобою.
Да и вообще,
не станет уже ни Венеции, ни домов, ни гондол.
Но Ты – останешься.
Потому что я
Тоже останусь –
ждать Тебя.

(Павел Щербаков)

«Гагарин, Гагарин, я вас любила». Так поётся в одной старой популярной песенке. Недавно был его, гагаринский, праздник (гагара, птица, крылья, полёт), многие вспомнили эту песенку, многие вспоминали что-то из слухов, легенд.

... Говорят, что однажды Юрию Гагарину на приёме у английской королевы подали чай с лимоном. По русской традиции, он выпил чай, потом достал ложечкой лимон и съел его.
Все сопровождающие его с советской стороны были фраппированы.
Этот поступок никак не вписывался в протокол. Но королева невозмутимо достала свой лимон и тоже съела. Весь двор сделал то же самое. (Это же английская королева, а не музейная старушка: она тоже умеет нарушать правила.)

«Говорят, что этот инцидент стал прецедентом: теперь при английском королевском дворе можно съесть лимон, вынув его из чая. На самом деле чай уже был напоследок, а началось всё с обеда, где Гагарин растерялся при обилии приборов и взял не ту ложку и стал есть. Двор был в шоке, но королева взяла тот же прибор и сказала: “сегодня едим по-гагарински!”»

Так мы ищем своего героя, своего человека.

МОЙ ЧЕЛОВЕК

Пойду в дымную рюмочную,
потолкаюсь, поищу его,
моего человека.
– Простите, вы не видели? У него ещё судьба –
с большими такими диоптриями, толстыми,
и кажется, что вся душа из глаз наружу,
а на самом деле – вся внутри.
– Дужки перемотаны изолентой?
– Да: ему эпоха
наступила, раздавила,
говорит, не нарочно. Одно стекло треснуто.
– Да вон он, в углу!
Точно: он всегда здесь.
Улыбка его гагаринна,
водка в стакане – олешинна.
Пробираюсь к нему: рядом с ним
всегда свободно.

(Сергей Круглов)

Конечно, свободно. Все же боятся сесть рядом с человеком в кафе, который ведёт себя так, будто нет никакого уже кафе вокруг, что это всё – призрак: и официантки призрак, и ты, только вошедший сюда, призрак, и даже дом, в котором расположилось кафе, тоже дом-призрак.

Может, этот человек переходил в свое время на выставки авангардного искусства? Может, это сам Гагарин, который вернулся к нам для второй жизни? Может, новый Гагарин хочет сунуть пальцы в прореху инобытия? Может, ему не достает музейной старушки, которая вразумит его?

Но старушки вернутся.
Старушки всегда возвращаются.

* * *

Старух было много, стариков было мало:
то, что гнуло старух, стариков ломало.
Старики умирали, хватаясь за сердце,
а старухи, рванув гардеробные дверцы,
доставали костюм выходной, суконный,
покупали гроб дорогой, дубовый
и глядели в последний, как лежит законный,
прижимая лацкан рукой пудовой.
Постепенно образовались квартиры,
а потом из них слепились кварталы,
где одни старухи молитвы твердили,
боялись воров, о смерти болтали.
Они болтали о смерти, словно
она с ними чай пила ежедневно,
такая же тощая, как Анна Петровна,
такая же грустная, как Марья Андревна.
Вставали рано, словно матросы,
и долго, тёмные, словно индусы,
чесали гребнем редкие косы,
катали в пальцах старые бусы.
Ложились рано, словно солдаты,
а спать не спали долго-долго,
катая в мыслях какие-то даты,
какие-то вехи любви и долга.
И вся их длинная,
вся горевая,
вся их радостная,
вся трудовая -
вставала в звонах ночного трамвая,
на миг
бессонницы не прерывая.

(Борис Слуцкий)

...А над всем этим летает Гагарин.

Мы живём в странном мире: он только кажется привычным – на самом деле он переливается и мерцает.

***

Он обернулся простой такой
И белозубый, незнакомый,
Пригладил волосы рукой,
Пока ещё не сведен оскомой
Добрый-добрый рот его,
Нежной-нежной щетиной рыжей
Касался, пусть бы был никто,
Прощай, прощай, родной, бесстыжий.
Жизнь била, била, да.
Жизнь крыла спалила
Гагарин, я Вас любила.
Гагарин, я Вас любила.
Гагарин, я Вас любила.
Гагарин, я Вас любила.

(Максим Кучеренко, группа «Ундервуд»)

Юрий Алексеевич, мы вас любим. Ешьте свой лимон из чашки, берите не ту ложку – вы сделали невозможное: вы нарушили правила, и теперь мы едим, пьëм по-гагарински и тоже хотим жить и исчезать по-птичьи.

https://sovlit.ru/tpost/9nacbmbxn1-muzeinie-starushki-i-gagarin
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

Там, где дни облачны и кратки, родится племя, которому умирать не больно. Этот эпиграф из Петрарки к одной из глав Евгения Онегина мне нравился еще со школы. И Петрарка как имя нравилось. Нет, конечно, я знал, что это такой итальянский поэт, про его Лауру тоже нам рассказывали. Но это двойное мужское-женское окончание: Петрарка, петрушка, вояка.

...Без малого сто лет назад, каких-то семи лет не хватает до круглой даты, 17 апреля 1928 года, накануне праздника Святой Пасхи один комсомолец и трижды судимый пролетарий убили двух монахов.

Россия никогда не была страной, где умирать не больно. Даже жить тут иногда больно, а уж тем более на Соловках, но двое монахов молятся в своей небольшой келье в глухом лесу, куда им разрешили перебраться советские власти после того, как они отсидели свое в лагере, откуда их даже выпустили досрочно. Келья — это избушка, 20 квадратных метров, посередине избушки — печь. Кормятся они с огорода, рыбой, которую ловят в реке, ягодами, грибами, два раза в год им привозит нужные в хозяйстве и для жизни вещи бывший послушник теперь разграбленного Соловецкого монастыря.

Когда уже летом он приедет снова, он найдет избу сгоревшей, а среди черных бревен — два скелета. Начнется следствие — и тут все про комсомольца и трижды судимого пролетария и выяснится.

Накануне Пасхи В. Иванов и С. Ярыгин придут убивать Вениамина и Никифора. Слухи, что часть сокровищ из разграбленного большевиками монастыря все-таки были монахами спрятаны, вынесены, убережены, видимо, дошли и до них.

Они дождутся, когда погаснет свет, после чего комсомолец Иванов и выстрелит четыре раза из винтовки в окно избушки. Это надо себе представить: темнеет, стемнело, два человека прячутся в кустах, потом крадутся к окну, вот они уже распрямляются у окна, а вот они то ли разбивают стекло, то ли стреляют прямо через него. Стреляют по кроватям, значит, знали, где они стоят, значит, уже приходили сюда, изучили расположение: раздаются крики, потом стоны. Но убийцам страшно войти внутрь — их охватывает какой-то необъяснимый ужас. Они залезают только на чердак, забирают все, что там можно найти (припасы, верхняя одежда, обувь), потом подпирают дверь (это означает, что там еще стонут люди, что они еще живы) и поджигают избушку. Облив ее найденным на том же чердаке керосином.

(Дмитрий Воденников)https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13561646.shtml
круг с птицей

колонка в журнале STORY

ПИСЬМА УЛИТОК К БОГУ

Лет пятнадцать назад я был со своей подругой в одном приморском городке и к нам из Рима приехала наша приятельница. Тогда я и узнал, что есть такое понятие «нулевой километр»: какие-то продукты, вина скучно пить или есть вне их родины, причем даже не страны, а региона. Например, то же кьянти. Которое прекрасно в долине Кьяна, а в Риме и Милане становится плоским и невнятным (не говоря уже про Москву).

– Ух, как интересно, – сказал я. – Отъедешь на север или на юг, и то, что было вкусным южного на юге или вкусным северным на севере, перестанет таким быть?
– Да.

Оказывается, вкус и почва связаны.
Хотя как это действует, непонятно.

«Кто адресат улиток с красивыми раковинами? – спросил меня однажды ютубовский лектор. – Их же в океане или в иле не видно».
Вылезающие со своими раковинами на берег только ночью, для кого они нагромоздили такие извивы на своих домиках, такой перламутр, такой узор?

Оказывается, узор и форма – они тоже связаны.
Оказывается, у них тоже есть читатель.
Но не мы.
Не мы, продающие их на набережных, покупающие их в поездке, не мы, взгромоздившие их на книжный шкаф. Красота функциональна, это для нас она только бывает красотой ради красоты.

«Ух, как интересно», – сказал я уже сам себе, потому что ни той подруги, ни той приятельницы в моей жизни уже не было. Потеряли мы свои домики, оторвали их от нас, выковыряли специальными тонкими вилками, отправили в рот или в плов.

Но кто же был читателем этих сложных узоров и форм, пока моллюск еще жил в раковине, прикреплялся к ней, считал своим наружным скелетом?

Сам моллюск.
Это он, он читатель своего тела. Это он, полуслепой от рожденья, развивал этот дивный узор и форму по какому-то своему тайному алгоритму.

По-моему, это было самое прекрасное, что я слышал.

Человек, карябающий что-то на стене своей камеры, карябает не потому, что думает, что кто-то сострадающий это потом прочтет. Но человек тем не менее пишет.

Надпись в одной из бывших камер гестапо в Париже: «Я не сплю. Думаю о моих родителях и моей дорогой Луизе». Кому это? Узнает ли Луиза, что о ней в последнюю ночь думали? Узнают ли родители? Кому пишет этот человек?

Или вот уже совсем не в Париже: «Меня, комсомолку Марину Грызун, немцы убили 28 июля 1943 года. Друзья и товарищи, отомстите за меня, за всех, погибших от рук немцев!»

Тут хотя бы понятно. Месть иногда сильнее любви.

... В Потсдаме, в получасе езды до Берлина, стоит серое здание. Там с 1945 по 1991 годы была центральная следственная тюрьма советского управления контрразведки. На стенах тюрьмы узники оставили после себя сотни надписей и рисунков.

Камера номер 17: там надпись на русском БОГ ЕСТЬ и немецком GOTT HILFT («бог поможет»).

В камере 4 нацарапано целое стихотворение:

Уютна комната была
Где жили мы когда-то
Растались [именно так, с одной «с»] мы в стране чужой
Меня увезли куда-то
Прощай родня жди приду
Настанут мои сроки
Твой дом приметный я найду
У столбовой дороги

Камера номер 16:

Костя,
я люблю тебя

Запись, вероятно, оставлена одной из женщин-заключённых.

... Жила-была женщина (она и сейчас, надеюсь, жива), врач-анестезиолог, которая однажды заболела раком. Рак разрушил ее семью, ее карьеру, ее тело (она стала совсем невесомой, щуплой, как листик), но она выжила. Она рассказала потом, как мозг встречается с богом, оставляет на раздвигающихся стенах сознания свои сверкающие надписи. Когда с ней, в рамках официального медицинского эксперимента, стали проводить психоделические лекарственные манипуляции, она вдруг почувствовала, как рухнула стена, которой она себя окружила за все эти годы. «Я начала плакать – так, как не плакала никогда в жизни; слезы лились с какой-то невероятной интенсивностью. Раньше у меня не было сил горевать о себе, о том, что случилось – я просто выживала».
Не для этого ли пишут узники камер на шершавых стенах, чтобы тоже заплакать (пусть и про себя), дотянуться до товарищей, потомков, любимых, почвы, судьбы, Кости.
Та больная женщина, почувствовавшая, что она выжила, ощутила этот нулевой километр вдруг сама.

«Я ела виноград и у меня было ощущение, что ем солнечный свет и минералы почвы, на котором он рос».

Значит, не врут виноделы – есть такой момент, есть такая тайна. И только мы (я), глупые люди, этого иногда не чувствуем.

... Впрочем, иногда чувство почвы может и изменить.

Когда в 70-х годах прошлого века маститый писатель Борис Ласкин (сценарист «Карнавальной ночи» и автор текста песни «Спят курганы темные») зашел в ресторан ЦДЛ вкусно пообедать, за соседним столиком как раз провожали в эмиграцию Юза Алешковского. Ласкин подозвал метрдотеля и сказал: «Я, такой-то такой-то, пришел в свой клуб отдохнуть после напряженной творческой работы. Почему я должен терпеть рядом пьяный мат?» Тут уже не выдержал Алешковский. Подошел, засунув руки в карманы, и после долгого молчания спросил: «Ну и что же ты такое написал, что так устал?»

Тоже своего рода нулевой километр.
Отползешь от своей раковины больше, чем на нулевой сантиметр, потеряешь вкус, почву и ум, а над тобой нависнет грозный, поддатый океан и спросит: «Ну и чего ты такого себе понастроил, чего ты такого на своей раковине намалевал, что тут ползаешь?»

А ответить-то и нечего.

________

(Дмитрий Воденников, колонка в журнале STORY. Сентябрь 2020)

https://story.ru/istorii-znamenitostej/avtorskie-kolonki/dmitriy-vodennikov-pisma-ulitok-k-bogu/
круг с птицей

(no subject)

«ПОСЕМУ Я ПРОШУ ТЕБЯ, БРАТ ИОСИФ, ЗАБЕРИ ЕГО СЕБЕ ДОМОЙ»

Я помню, как моя прабабушка, которая дожила до девяноста восьми лет и умерла в мои двадцать семь, рассказывала мне в детстве про двух голубиц, которые прилетели к Деве Марии оплакивать еще маленького Христа.
Я тогда не знал слова «апокриф», священных книг мы, понятное дело, не читали, и я подумал, что с этого и начинается Евангелие (ну а с чего оно еще должно начинаться? про Ленина мы тоже читали, начиная с его курчавой головы). Об евангелии я уже знал: оно лежало, самое обычное, у прабабушки на подоконнике, а у бабушки, которая жила в соседнем подъезде, в своей профессорской квартире, было и «драгоценное» – с позолоченными обрезами.
Я брал в руки эту топорщащуюся от времени обложкой книгу и думал: «стоит, наверное, целую тыщу, как машина».
Ничего я тогда не знал. Машина в советское время стоила примерно 6 тысяч, а дореволюционное золото слетало с обрезов на пальцы, как бабочкина пыльца.
«Ну пятьсот рублей, может, и дадут», - говорила профессор-бабушка. И убирала книгу, стоящую три папиных зарплаты в книжный шкаф за стеклянные дверцы.

... Одно из самых известных апокрифических евангелий, которых в первых веках христианства было несколько десятков, это, конечно, евангелие от Иакова. Оно сохранилось в 130 списках и рассказывает о детстве и юности Марии (поэтому и называется протоевангелием), а также о событиях во время рождения в пещере самого младенца Христа. Как застывают все – и работники в поле, и пастух, и овцы, которых он пасет, и даже птицы – когда Иосиф идет в ближнюю деревню за повитухой. «И видит овец, которых гнали, но которые стояли. И пастух поднял руку, чтоб гнать их, но рука осталась поднятой. И посмотрел на течение реки и увидел, что козлы прикасались к воде, но не пили, и все в этот миг остановилось».
Как возвращается он с двумя повивальными бабками, но те сперва не могут войти: из пещеры бьет сильный ослепительный свет. Но одна из повитух все-таки отваживается войти и видит, как берет грудь младенец Иисус (то есть их помощь уже не понадобилась, они теперь только свидетели, вот их смысл, вот теперь тайна, самая главная тайна их жизни), и выходит, чтобы сказать товарке: «Саломея, Саломея, я видела чудо: родила дева и сохранила девство свое».
Но Саломея не верит. И рука повитухи, осмелившейся проверить девство Марии, горит как в огне.
В других апокрифах появляются еще и необычные животные. (Как тут не вспомнить кинокартину «Фантастические твари и где они обитают» из фильмографии о Гарри Поттере.) В Евангелии от Псевдо-Матфея рассказывается, как по пути в Египет, семейство видит, что из пещеры им навстречу выходит много драконов и кланяются маленькому Иисусу, как львы и леопарды указывают путникам дорогу – и вообще скоро семейство сопровождает целая ватага зверей.

... Нельзя, кстати, сказать, что Иисус в этих текстах такой уж примерный мальчик. В пять лет он любит удивлять чудесами людей, и иногда, кажется, над ними смеется. Собрал воду из лужи – и сделал ее чистой. Потом в субботу, когда никому нельзя работать, он слепил из глины воробьев, и глиняные воробьи становятся живыми, вспархивают и улетают. «Летите и помните меня живого». (Так вот откуда залетели в рассказы моей прабабушки те голубки.)

Однажды маленький Иисус даже наказал учителя. Но мы не будем об этом рассказывать в «Учительской газете». Главное, что он потом его простил и всех других пострадавших от его шалостей излечил.
Что не отменяет того, что учитель попросил его больше в школу не приводить.
_____
(Дмитрий Воденников, колонка для «Учительской газеты», май 2020)
круг с птицей

(no subject)

Сегодня сорок дней Шуре Тимофеевскому.
Очень вас, Шура, не хватает.
_____
Море было большим. Так написал мальчик. «Как хорошо!» – сказал Чехов. Да, так и сказал. — Очень трудно описывать море. Знаете, какое описание моря читал я недавно в одной ученической тетрадке? «Море было большое». И только. По-моему, чудесно.
Это Чехов Бунину сказал. И ему же – в другой день: «Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот».
Чехов был атеистом. Писал в 1892 году: «Религии у меня теперь нет». В 1900 году заметил: «Я человек неверующий». И в 1903 году сказал то же самое: «Я давно растерял свою веру». Но тем не менее эта фраза про святые места и про лавочку возле монастырских ворот принадлежит именно ему.
Какой же он был прекрасный. Выдержанный, умолкающий, беспощадный.
«Жить я еще буду года три. А читать меня будут еще семь лет».
«В природе из ужасной гусеницы выходит прекрасная бабочка. У людей наоборот». (Это он про возраст.)
«Люди не будут читать того, кто начинал свою деятельность именем Чехонте». (Ошибся.)
«Вот умрет Толстой, все прахом пойдёт». (Не ошибся. Скоро все прахом и пошло.)
К Толстому у него вообще было особое чувство, «придыхание». Всего десять раз с ним встречался. Перед одной из таких встреч (уж не знаю, перед какой) чуть ли не час решал, в каких штанах поедет к Льву Николаевича. Сапоги и Пушкин. Штаны и Толстой.
И сказал однажды очень точное: «Рано и быстро формируются только люди способные. Таланты формируются долго».
... У Чехова есть рассказ, который он перепечатывал за свою жизнь в разных изданиях четыре раза. Значит, любил его. Называется «Святою ночью».
Рассказчик (хотя нам по нашей привычной нежности и глупости хочется воскликнуть: «Чехов, Чехов!») совершает путешествие по реке Голтва, в канун Пасхи, чтобы посетить местную церковь и увидеть ночные пасхальные празднества.
Послушник Иероним как перевозчик из одного мира в другой: с темного вечернего берега к сияющей огнями церкви. А мужик на берегу дожидается только «люминации» и не хочет ехать на тот берег.
«Как красиво», уже говорит не сам Чехов, а его герой, рассказчик, и пока едет на лодке узнает, что как раз перед Пасхой умер у Иеронима друг – тоже монах, который сочинял удивительные акафисты, пересыпая их цветами, звездами и лучами солнца.
«Отец архимандрит у нас из московских, отец наместник в Казанской академии кончил, есть у нас и иеромонахи разумные, и старцы, но ведь, скажи пожалуйста, ни одного такого нет, чтобы писать умел, а Николай, простой монах, иеродьякон, нигде не обучался и даже видимости наружной не имел, а писал! Чудо! Истинно чудо!»
Говорят, что кто умрет на Пасху или под Пасху обязательно удостоится царства божия. Но отчего же душа так скорбит?
... Перед Страстной неделей умер Александр Тимофеевский. Публицист, кинокритик, человек организовавший газету «Русский телеграф», журнал «Русская жизнь», учитель для многих. Тимофеевский был лучшим.
Он умел писать текст так, чтобы ты сразу понял, где грубая сердцевина смысла, где несколько лепестков какого-то пасхального сладкого цветка сверху, где крошка горечи и подсохшая корка, – настоящий живой текст.
Так же он и учил и других писать тексты: показывал, где надо остановиться, где надо еще допечь. Если человек восставал («нет, я хочу по-другому!»), он моментально отступал. Ему как будто было все равно. Это было олимпийское ласковое безразличие. «Да-да, конечно».
И вот теперь его нет.
... В чеховском рассказе «Святою ночью» монах Иероним говорит рассказчику: «И любил он меня больше всего, потому что я от его акафистов плакал». Я недавно поймал себя на мысли, что, открывая чей-то пост про смерть Тимофеевского, жду его комментария.
«Возведи окрест очи твои, Сионе, и виждь... – пели на клиросе, – се бо приидоша к тебе, яко богосветлая светила, от запада, и севера, и моря, и востока чада твоя...».
«Я поглядел на лица. На всех было живое выражение торжества; но ни один человек не вслушивался и не вникал в то, что пелось, и ни у кого не «захватывало духа». Отчего не сменят Иеронима? Я мог себе представить этого Иеронима, смиренно стоящего где-нибудь у стены, согнувшегося и жадно ловящего красоту святой фразы. Всё, что теперь проскальзывало мимо слуха стоявших около меня людей, он жадно пил бы своей чуткой душой, упился бы до восторгов, до захватывания духа, и не было бы во всём храме человека счастливее его. Теперь же он плавал взад и вперед по темной реке и тосковал по своем умершем брате и друге».
Скоро уже запоют пасхальный канон, но некому вникать, некому понимать, где несколько лепестков сладкого цветка, а где пропекшаяся сердцевина изюмного смысла.
Есть праздники как море. Их очень трудно описывать. Чем этот светлый христианский праздник так уж хорош? Веруешь ли ты? Нет. Чем Новый год его хуже? Не знаю.
Но этот праздник - большой.
В цветах, звездах и лучах солнца.
Завтра Пасха.
Шура, ну где же вы?
____
(текст, опубликованный через неделю после смерти АТ. Пасха уже прошла, а вас, Шура, по-прежнему, очень не хватает. Люблю вас.)
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/13049317.shtml

... Перед Страстной неделей умер Александр Тимофеевский. Публицист, кинокритик, человек организовавший газету «Русский телеграф», журнал «Русская жизнь», учитель для многих. Тимофеевский был лучшим.

Он умел писать текст так, чтобы ты сразу понял, где грубая сердцевина смысла, где несколько лепестков какого-то пасхального сладкого цветка сверху, где крошка горечи и подсохшая корка, – настоящий живой текст.

Так же он и учил и других писать тексты: показывал, где надо остановиться, где надо еще допечь. Если человек восставал («нет, я хочу по-другому!»), он моментально отступал. Ему как будто было все равно. Это было олимпийское ласковое безразличие. «Да-да, конечно».

И вот теперь его нет.

... В чеховском рассказе «Святою ночью» монах Иероним говорит рассказчику: «И любил он меня больше всего, потому что я от его акафистов плакал». Я недавно поймал себя на мысли, что, открывая чей-то пост про смерть Тимофеевского, жду его комментария.

«Возведи окрест очи твои, Сионе, и виждь... – пели на клиросе, – се бо приидоша к тебе, яко богосветлая светила, от запада, и севера, и моря, и востока чада твоя...».

«Я поглядел на лица. На всех было живое выражение торжества; но ни один человек не вслушивался и не вникал в то, что пелось, и ни у кого не «захватывало духа». Отчего не сменят Иеронима? Я мог себе представить этого Иеронима, смиренно стоящего где-нибудь у стены, согнувшегося и жадно ловящего красоту святой фразы. Всё, что теперь проскальзывало мимо слуха стоявших около меня людей, он жадно пил бы своей чуткой душой, упился бы до восторгов, до захватывания духа, и не было бы во всём храме человека счастливее его. Теперь же он плавал взад и вперед по темной реке и тосковал по своем умершем брате и друге».
круг с птицей

Колонка в Газете.ру

— Жжет, жжет, — закричит он. — Огонь!

Ему предложат послать за священником — он откажется. «Жизни за гробом быть не может». Он же лекарь, он знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он спросит у кого-то по-немецки, который час. Когда ему ответят, скажет: «Вот и Новый год, поздравляю вас». После чего умрет.

https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/12901784.shtml
круг с птицей

(no subject)

"Ради Бога, живите веселее, в жизни не столько горя и ужаса, сколько их выдумывают сами люди — по болезни, от скуки или по невежеству. Не ссорьтесь, не огорчайтесь, не выдумывайте ужасов. А я обнимаю вас, я счастлив, и совесть моя чиста перед всеми».
https://www.gazeta.ru/comments/column/vodennikov/s63353/12618577.shtml